По внешнему виду ничто, по-видимому, не изменилось на улицах города. Так же катились людские волны, так же гудел, грохотал и звенел тысячами металлических голосов механизм, опутавший жизнь человека. Поверхностный наблюдатель не заметил бы ничего особенного в привычной сутолоке, автоматически управляемой торжественными фигурами в кожаных касках на перекрестках.
Но внимательное ухо открывало в этом гудении новые ноты — тревожные, гневные и растерянные. С окраины, где третьего дня происходило что-то грозное, — ползли зловещие слухи. На стенах улиц появились беленькие квадратики, возвещавшие установление в городе военного положения. А газеты приносили все новые сведения о бедствиях и пожарах, выжигавших на востоке долину Буга и Днепра. Эти известия вливались в напряженную, полную тревожных ожиданий атмосферу улиц и зажигали глаза удвоенным страхом. Дагмара чувствовала себя бесконечно затерянной и одинокой в этом трепетном, насыщенном как будто грозовым электричеством хаосе. Она не отдавала себе отчета в том, что видела на улицах, так как была слишком подавлена своим личным горем. Но инстинктивно она отзывалась на трепетание толпы, и это усиливало ее тревогу до физической боли.
Выйдя из дому, она некоторое время шла бесцельно по Доротеенштрассе, почти не замечая прохожих и не зная, что с собой делать.
— Арестован, в тюрьме, — вот все, что стучалось в мозг назойливыми ударами.
Этот высокий, кряжистый человек с серыми глазами заслонил сейчас для нее все совершающееся вокруг. Он казался ей одним из тех немногих, которые твердо стоят на ногах и уверенно смотрят вперед. А несколько дней, проведенных вместе, — дней, когда так мало еще было сказано слов в быстрой смене странных и грозных событий, — связали их неразрывными нитями. Дагмаре стало ясно, что вся ее тревога, тоска и одиночество происходят от того, что нет подле этого крепкого, ясного и спокойного человека. Она не знала еще, какими словами встретила бы его, если бы вдруг он стал сейчас перед нею, но это были бы значительные слова, полные ласки и доверия. И вот его не было рядом. Между ними выросла тюремная решетка. Дагмара перебирала в уме всех, к кому можно было бы обратиться за помощью, за советом, но как-то вдруг оказалось, будто она — одна в шумной, но мертвой пустыне. Еще утром, прежде чем позвонить у дверей мрачного дома, в котором прошла ее юность, она зашла в институт. Но знакомые профессора, к которым она обращалась, ассистенты отца, замкнулись в холодной, вежливой настороженности, а когда девушка заговаривала о Дерюгине, — на лицах появлялось выражение удивления и негодования, и разговор прекращался. В группах студентов она подметила кислые усмешечки и шепоток, замолкавший при ее приближении. Очевидно, история ее ухода из дому была уже известна и, конечно, была связана с именем инженера.
Дома, у брата, она встретила ту же слепую злобу, которая, казалось, захлестывала теперь весь мир.
Она остановилась в недоумении. Ну, что же? Опять к фон Мейдену? Он, как официальное лицо, должен был знать больше других. Дагмара колебалась несколько минут, вспоминая сцену в его кабинете на прошлой неделе, но затем решительно направилась к ратуше.
Советник принял ее необычайно учтиво, бросился усаживать в кресло, рассыпался в тысячах извинений по поводу «досадного недоразумения».
— Согласитесь, фрейлен, это было слишком необычайно — то, что вы рассказали мне тогда. Мне и сейчас иногда кажется, что я сплю, когда читаю газеты... — он кивнул головою на ворох печатных листов на столе.
— Вот господин Горяинов находит все это в порядке вещей, — добавил он, указывая на собеседника, расхаживавшего большими шагами по кабинету. Дагмара невольно взглянула на него, и ей показалось, что она видела где-то высокий голый череп, выцветшие глаза и остренькую бородку.
Старик слегка поклонился ей и продолжал свою прогулку, изредка взглядывая на нее исподлобья.
— Но, послушайте, все же это безумие — печатать подобные статьи, — обратился фон Мейден к Горяинову, продолжая начатый разговор и нервно черкая карандашом по строчкам свежего номера «Figaro».
— Они там с ума сошли в Париже! Они готовят революцию!
Собеседник пожал плечами и усмехнулся углами рта, тогда как серые глаза смотрели устало и равнодушно.
— А если все же это правда?
— Безразлично, — ответил советник, ломая карандаш сильным нажимом, — бывает правда, которая опаснее всякой лжи. Нельзя в политике применять мещанские мерки ходячей морали.
— Да, да, разумеется, — улыбался, гримасничая, старик, — жалко, что господа политики избегают говорить об этом вслух.
— Нет, вы только послушайте этого сумасшедшего, — продолжал фон Мейден, обращаясь к новой собеседнице и медленно переводя вслух фразы из подчеркнутой карандашом статьи.
«Уже давно человечество знакомо с явлением новых звезд, вспыхивающих внезапно с необычайной силой то там, то здесь в мировых пространствах. Такова была легендарная звезда Нового Завета, предвещавшая якобы рождение Христа, подобного же рода была на нашей памяти так называемая «Новая» в созвездии Орла, загоревшаяся в июне 1918 года, и много других.
Эти звезды, вспыхнув на несколько месяцев, затем постепенно гаснут, возвращаясь к своей первоначальной небольшой яркости. Не так давно причину явления видели в столкновении двух светил, кончающемся грандиозным пожаром. Но при колоссальной разбросанности небесных тел во вселенной такая причина очень маловероятна. И за последнее время стали высказываться предположения, что новые звезды — след необычайной силы вспышек внутриатомной энергии, охватывающих по неизвестной нам пока причине то одно, то другое из светил.
И вот перед нами — начало такой катастрофы. На Земле разыгрался процесс, который должен кончиться колоссальным пожаром, и тогда в небе загорится новая звезда, которую астрономы где-нибудь в системе Сириуса будут наблюдать через несколько лет в свои телескопы и занесут в звездные каталоги».
Фон Мейден остановился, снял пенсне и обвел недоумевающими глазами посетителей. Волнуясь, он кусал кончик давно потухшей сигары, не замечая, что она не курится.
Дагмара молчала, Горяинов продолжал ходить по комнате, и с лица его не сходила насмешливая гримаса.
Фон Мейден снова нагнулся над газетой:
— А вот не угодно ли — конец. «Итак, вывод наш таков: процесс, начавшийся две недели назад в Берлине, уже не может быть остановлен никакими силами. Он будет идти с увеличивающейся скоростью, захватывая все новые массы вещества, освобождая все растущие количества энергии, пока бушующее пламя не охватит весь земной шар. Еще задолго до этого, разумеется, на земле погибнет все живое и вместе с ним человечество со всей своей техникой, своим кичливым разумом, со всеми страданиями и иллюзиями. Это неизбежно и является только вопросом времени. Борьба бесполезна и смешна. Человечество выполнило свою миссию, дошло до кульминационной точки развития и должно сойти со сцены. Пора подводить итоги. Земля доживает последние дни».
Советник уронил пенсне, стукнул кулаком по столу, и лицо его покрылось красными пятнами.
— Я вас спрашиваю, — почти кричал он, комкая газету, — разве это не бред умалишенного? Разве нормальный человек может говорить таким образом? Ведь это значит — будить зверя, звать на улицы бунт, революцию — разнуздывать дикие силы!
Теперь уже фон Мейден бегал по кабинету от окна к двери, дергаясь всем телом и сжимая руками виски, а Горяинов сидел у стола и ленивым движением стряхивал пепел папиросы.
— Мне кажется, господин советник, вы красного флага на улицах боитесь больше, чем стихийной катастрофы, которая грозит Земле? — саркастически спросил он, покачиваясь в кресле и охватив обеими руками колено.
— О, да, — сердито ответил фон Мейден, — фантазии господ кабинетных ученых мы слышали не однажды по поводу каждой новой их теории, однако мир здравствует до нынешнего дня. Но революция — это то, что носится в воздухе! Это то, что лезет изо всех щелей, это то, что было вашим вчера и может каждую минуту стать нашим сегодня! Мир весь содрогается, как гигантский котел под непомерным давлением, он бурлит и клокочет, а эти идиоты подбрасывают угля в топку ради сенсации, ради лишнего десятка тысяч тиража!
— А если дело вовсе не в этом?
— Так в чем же, скажите на милость?
— Если на этот раз здесь не иллюзия, а в самом деле Земля доживает последние дни? Попробуйте на минуту предположить подобную вещь...
Фон Мейден досадливо махнул рукой.
— Удивляюсь я вам, русским. Вам, прошедшим через горнило революции, меньше всего к лицу подобная беззаботность! А вы говорите так, точно сами являетесь автором этой статьи...
Горяинов пожал плечами и загадочно улыбнулся. Дагмара воспользовалась наступившей паузой и встала.
— Господин советник, я к вам зашла по делу. Может быть, вам случайно известно... — она на минуту замялась. — Видите ли, я хотела бы знать, что случилось с русским инженером, работавшим в лаборатории отца... Вы как должностное лицо, вероятно, в курсе дела... Его фамилия Дерюгин, Александр Дерюгин...
Фон Мейден круто повернулся, и лицо его, только что полное тревоги и негодования, вдруг замкнулось в холодном недоумении.
— Я удивляюсь, фрейлен, вашему вопросу. Судьба господина Дерюгина меня нимало не интересует, она зависит от решения военного суда, — вот все, что я могу сказать. Грустно, что приходится слышать имя этого человека из уст дочери профессора Флиднера. И должен вас предупредить, фрейлен, что за последнее время имелось и без того много оснований для весьма странных предположений по отношению к вам... Только из уважения к памяти вашего покойного отца на это закрывали глаза...
Лицо девушки залилось пурпуром.
— Я не просила об этой милости, — произнесла она холодно, направляясь к выходу.
Фон Мейден не тронулся с места и только угрюмым, взглядом медленно проводил ее до двери.
Горяинов слегка поклонился, но не сказал ни слова.
На улице Дагмара в нерешительности остановилась, не зная, что предпринять дальше... Чья-то рука легла на ее плечо. Она обернулась. Перед нею стоял высокий старик с лицом утомленного Мефистофеля, бывший только что в кабинете у фон Мейдена.
— Милая барышня, — заговорил он задушевным голосом, — я имел честь быть... почти другом покойного профессора Флиднера и мне хотелось бы в мере сил моих оказаться полезным его дочери... Наступают тяжелые дни, и вы в этой сумятице должны чувствовать себя страшно одинокой.
Дагмара порывисто схватила протянутую ей руку.
— О, если бы вы знали, — вырвалось у нее почти стоном, — я точно в лесу заблудилась в бурную ночь...
— Да, да, милая барышня, идет гроза, и жутко быть человеку одному. Но разве ваш брат...
— О нем я не хочу говорить, — остановила Горяинова девушка, — у него я встретила поддержки не больше, чем сейчас там, наверху.
Она кивнула в сторону ратуши. Горяинов покачал головою.
— Я так и думал. Это очень грустно, потому что, боюсь, хороших известий о господине Дерюгине я дать вам не смогу...
— Вы знаете, что с ним?
— За четверть часа до вашего прихода советник фон Мейден произнес передо мной целую филиппику по адресу злополучного соотечественника... Он сейчас — во Фридрихсгайнской тюрьме...
— Это я знаю уже от брата... Но как все случилось и что его ожидает?
— Арестован во время усмирения рабочих волнений в Моабите вместе с редактором «Rote Fahne», чуть ли не с оружием в руках, такова по крайней мере официальная версия.
Дагмара побледнела.
— Это грозит большими неприятностями?
— Боюсь, что да. Иностранный подданный и вдобавок русский, следовательно, a priori человек опасный... Задержан вооруженным на месте преступления... И затем военное положение.
— Значит, что же? — побелевшими губами почти шепотом спросила Дагмара.
— Я не хочу вас пугать, но положение серьезное. И что хуже всего — очень трудно что-либо предпринять. Человек — единица, песчинка, бессилен перед сложной машиной, им самим созданной.
Видя искаженное болью лицо девушки, Горяинов вдруг остановился и сказал нерешительно:
— Пожалуй, одно я вам могу посоветовать. Попробуйте обратиться в советское посольство. Если они примут участие в судьбе соотечественника, то во всяком случае дело может затянуться, и будет выиграно время...
— А дальше?
— А дальше многое может случиться. Слышите?
И оба обернулись в сторону Нейкельна, откуда заглушённые расстоянием долетели звуки выстрелов, и, цокая подковами по асфальту, проскакал вдоль по улице по тому же направлению отряд конной полиции. Люди на тротуарах вытягивали шеи, прислушиваясь к далекой перестрелке.
— Нужно только получить отсрочку, — повторил Горяинов, — а освобождение придет оттуда, — он махнул рукою в сторону выстрелов: — дело идет к развязке. У меня на это есть нюх... и опыт на собственной шкуре.
Он засмеялся коротко и невесело.
— Вы говорите так, как будто сами бы этого хотели, — невольно вырвалось у Дагмары: — между тем такой исход должен только ужасать и отталкивать вас...
— Отталкивать? Нет, милая барышня... — он покачал головою, — для меня это безразлично. Мне все равно: монархия, республика, социализм, коммунизм, красные, белые, синие... я давно научился расценивать явления с точки зрения значения их для узкого кружка близких и интересующих меня людей. В данном случае это может помочь вам и моему компатриоту, к которому я чувствую искреннюю симпатию. Вот и все. А к тому же, теперь не все ли равно? Идет гроза, которая сметет не только плесень, копошащуюся на земле, но обратит в прах и самую землю... Какое значение имеет рядом с этим все остальное: революции, войны, радости, страдания, героизм и преступление, любовь и ненависть, слава, наука, — если завтра все это исчезнет в пожаре, навсегда, навеки и без малейшего следа?
Девушка остановилась, потрясенная этим мрачным пророчеством.
Горяинов сказал, устало улыбаясь:
— Простите, я напугал вас. Иногда необыкновенно весело быть Кассандрою, но сейчас мне это было больно. Пока до свиданья, милая барышня. Если вы дадите мне свой адрес, я завтра забегу сообщить новости.
Он пожал руку Дагмары, и она еще несколько минут видела его высокую сутуловатую фигуру в толпе.
Со стороны Нейкельна все чаще хлопали выстрелы то в одиночку, то целыми залпами.
Фон Мейден оказался прав. Статья в «Фигаро» послужила сигналом. Уже на следующий день телеграф принес известия о волнении на парижской бирже, этом чувствительнейшем барометре общественной погоды. Полетели вниз бумаги многих предприятий, территориально связанных с районами, угрожаемыми атомным вихрем.
Толпы рантье, дрожащих за свои франки больше, чем за судьбу мира, уже осаждали банки. Ходили слухи о полном крахе двух крупных металлургических фирм.
Все это раздувалось сообщениями очевидцев о движении пламенного шара. Прокатившись долиною Буга, он выжигал все более широкую полосу лесов и пашен, задел несколько деревень, уничтожил Фастов и около Очакова вылетел в море. Вот как описывалось это событие со слов местных жителей.
В воскресенье поздно вечером на севере показалось яркое зарево, окутанное облаками густого дыма. При все усиливающемся ветре вскоре из-за гряды прибрежных холмов выплыло пламенное облако, пронизанное изнутри ярким голубоватым светом, который, несмотря на застилавшую его пыль и дым, был настолько ослепителен, что вокруг стало светло почти как днем. Облако двигалось довольно быстро на некоторой высоте над землею, распространяя на большое расстояние вокруг непереносимый жар, от которого воспламенялась трава, деревья и все, что могло гореть. Из дымного вихря несся непрерывный треск, шипение и отдельные резкие удары грома. Все живое, разумеется, бежало прочь в паническом страхе. Но кучка любопытных издали осталась наблюдать грозное явление.
Приблизительно в половине двенадцатого ночи клокочущее огнем облако приблизилось к берегу и, не останавливаясь, понеслось к морю. В тот же момент произошло нечто вроде сильного взрыва. Вода под шаром забурлила; огромный столб пара поднялся к ночному небу и окутал пламенный вихрь туманной пеленой. Видно было, как шар подпрыгнул кверху, подброшенный силою газов, и понесся в открытое море уже на большей высоте, на глаз до десяти метров, причем вода под ним не переставала кипеть и клокотать.
Теперь вся картина представляла большое облако пара, подымающегося из взбаламученного моря, и пронизанное изнутри целыми снопами света, напоминающего солнце, прорывающее своими лучами грозовые тучи. Через полчаса грохочущий вихрь исчез в море, но еще долго на юге виден был отблеск далекого зарева.
Другую встречу уже в открытом море описывал капитан итальянского парохода «Умберто», шедшего в Константинополь из Одессы. В понедельник утром невдалеке от Змеиного острова рулевой доложил, что что-то неладное творится с компасом. Действительно, стрелка в нактоузе заметно раскачивалась в обе стороны, как бывает во время сильных магнитных бурь. Капитан, удивленный этим явлением, внимательно осмотрел буссоль, — все было в порядке.
Между тем стрелка волновалась все больше и около одиннадцати часов утра совершенно взбесилась и стала метаться на триста шестьдесят градусов по всем румбам.
Небо было покрыто тучами, закрывающими солнце. Не имея возможности держать направление без компаса и без солнца, пароход потерял курс.
В это время на северо-западе было замечено большое облако, низко нависшее над морем. Капитан принял его сначала за смерч, хотя в таких широтах еще не приходилось с ним встречаться. Когда пароход приблизился метров на четыреста, оказалось возможным рассмотреть подробнее странный феномен. Он представлял большое облако пара, подымавшееся из бурно кипевшего под ним моря и двигавшееся по ветру к юго-востоку. Размеры облака казались около ста метров в поперечнике, а в высоту оно терялось постепенно клочьями тумана, уносимого ветром приблизительно на такой же высоте. Сквозь густую тучу пара, метрах в десяти над поверхностью воды виден был ослепительно сверкающий шар, брызжущий в бурлящее море снопами искр, сопровождаемыми неустанным шипением и треском будто сотен ружейных выстрелов.
Когда расстояние до облака уменьшилось еще на несколько десятков метров, экипаж почувствовал тяжелый зной, которым полыхало от него, как из жерла гигантской печи. В то же время на концах мачт, на железных перилах, на всех выдающихся металлических частях судна засияли кисточки голубоватых огней, знакомое морякам по южным широтам явление — огни св. Эльма, указывающее на насыщенность атмосферы электричеством. В то же время на правом борту, обращенном к огненному облаку, раздались крики изумления, почти страха.
— Мертвая рыба!
Действительно, у самого парохода качались на волнах целые стаи всевозможной рыбы, неподвижно плывшей по поверхности воды, мутно поблескивая беловатыми, серыми, синими, желтыми брюхами, будто пестрая чешуя огромного чудовища.
Вместе с тем оказалось, что температура воды вокруг судна достигла почти 80 градусов; судно очутилось в полосе тумана. Капитану не оставалось ничего другого, как под всеми парами уходить наугад в открытое море прочь от опасного соседства. И только часа через четыре, когда столб пара скрылся за горизонтом, успокоилась магнитная стрелка, и судно могло взять правильный курс.
Еще через два дня телеграммы из Болгарии известили мир, что атомный вихрь вновь появился на континенте у Варны, причем город и порт были почти начисто уничтожены огнем. Новая катастрофа всколыхнула всю Европу. Угроза стала настолько очевидной, что закрывать на нее глаза было уже немыслимо.
Возбуждение общества и народных масс росло с каждым днем, особенно в крупных промышленных центрах.
Из Парижа, Вены, Варшавы, Праги, Лондона, Манчестера, Бирмингема — летели тревожные телеграммы о народных волнениях, о стычках на улицах с полицией и войсками, кое-где о форменных побоищах, в которых силы правительств, видимо, с трудом удерживали господство.
Власти растерялись, стали в тупик перед грозной задачей борьбы с двумя врагами.
И если по отношению ко второму из них можно было еще рассчитывать на старое испытанное средство — штыки и пули, то перед первым была полная и до ужаса очевидная беспомощность. Оставалось только ждать, куда направит свой капризный бег неуязвимый противник, и при его приближении бежать, спасая все, что можно спасти.
Это полное бессилие перед стихийною угрозою лишало власти твердости и уверенности во всем остальном. Колебание, слабость, сознание конечной бесплодности каждого шага были слишком очевидны. Железная рука поднималась то там, то здесь, чтобы долбить по привычке тяжелыми ударами, и падала бессильно на размахе в злобной судороге. А человеческое море бурлило, и волны его вздымались все выше и выше...
Дагмара следила за бегом событий по газетам и наблюдала отражение их на улицах Берлина из окна своей каморки на Фриденштрассе, куда она перебралась из Шенеберга, чтобы быть ближе к месту, где за железными переплетами узких дыр в каменном мешке находился Александр.
Помог ей устроиться на новом месте Горяинов; он каждый день заходил к ней и сидел подолгу, рассказывая обо всем, что слышал помимо газет в редакциях, кипевших новостями и процеживавших из них то, что можно было, на влажные еще листы, расходившиеся по взбудораженному городу.
Она узнавала от старого эмигранта о стычках, происходивших на окраинах между народом и полицией, волнениях в частях рейхсвера, о том, что в город прибыли отряды Стального Шлема, и что, с другой стороны, ходят слухи об организации значительных дружин красных фронтовиков и рабочих союзов.
Рассказывая об этом, Горяинов сидел, сгорбившись, у маленького стола, и нельзя было в его словах прочесть ни радости, ни изумления, ни страха или недовольства. Казалось, будто он читает повесть о давно отшумевших днях, на которые смотрит со стороны, равнодушно развертывая свиток событий.
Так, через два дня он рассказывал Дагмаре, что Эйке и еще двое из арестованных в четверг были убиты во время инсценированной попытки к побегу, но что правительство не решается открыто на смертные казни, опасаясь, чтобы это не послужило той лишней каплей, которая могла бы вызвать общее возмущение.
Дело Дерюгина, как и ожидал Горяинов, было отложено в виду переговоров, начавшихся с советским представительством, после того, как там стало известно об участи русского инженера.
Но все же каждый день можно было ожидать самых неожиданных сюрпризов, так как власти метались из стороны в сторону, от одной крайности к другой, чувствуя, как почва ускользает из-под ног.
В этом томительном ожидании и неустанном нервном напряжении Дагмара горела, как в горячечном бреду. Серая громада тюрьмы, видимая из окна ее комнаты, давила ее и во сне и наяву тяжелым кошмаром. Она не могла отвести глаз от этой каменной груды, чувствуя, как нарастает в ней глухая, мстительная злоба, какой не знала она за всю жизнь.
Было странно чувство какого-то разрыва с окружающим. Все прошлое — детство и юность в суровом доме на Доротеенштрассе, методически размеренное, по расписанию томительное существование, замкнутое в гнетущие рамки запретного и дозволенного, — все это будто исчезло в бездонном провале и вспоминалось, как сон; а действительность сосредоточилась на узком тупике каменного муравейника, между угрюмым серым зданием и маленькой комнатой в третьем этаже, где рядом через каждые пять минут грохотали поезда воздушной дороги, потрясая лязгом и гулом дымный воздух, — да в грудах газет, приносивших со всех концов встревоженной Европы новые и новые странные вести.
И только присутствие Горяинова рассеивало несколько это давящее ощущение одиночества, тревоги и растерянности. Сообщив необходимые новости, которые могли иметь значение в участи Дерюгина, он неизменно сводил затем разговор к рассказам о движении атомного вихря и явлениях, ему сопутствующих, зло высмеивая растерянность финансовых кругов и правительств, мечущихся между бессильным страхом перед стихийным бедствием и злобным ужасом в ожидании нарастающей грозы снизу; иронизировал по поводу паники, охватившей человеческое стадо, переплетая все это с воспоминаниями из своего бурного прошлого. Спокойная насмешка и холодный сарказм его импровизаций охватывали Дагмару волнующим чувством любопытства и почти страха к этому странному человеку, и она невольно следила за своеобразной логикой его выводов, не умея им противиться, но в то же время чувствуя инстинктивно в них какую-то коренную ошибку.
— Послушайте, Горяинов, вы как будто рады всему, что случилось, — сказала она как-то, уловив торжествующие нотки в его рассказах.
— А вы только сейчас догадались, милая барышня? Конечно же, рад. Разве вам не приходилось слышать разговоров на тему, что мы должны быть счастливы в качестве современников великих событий в социальном мире? Почему же не гордиться вдвое, вдесятеро, сделавшись свидетелями потрясений, которые должны завершить всю историю человечества вообще и с ним вместе земного шара? Разве не великолепно, что это выпало на долю именно нам, а не нашим потомкам какого-нибудь пятьдесят пятого столетия?
На третий день своих посещений, уже после пожара Варны, Горяинов принес известие, что по инициативе Сорбонны в Париже собрался всемирный конгресс физико-химиков, который должен заняться изысканием мер борьбы с надвигающейся опасностью.
— Парламент патентованных умников, — смеялся он, описывая открытие конгресса старейшим членом его, профессором физики Оксфордского университета.
— Но ведь это прекрасно! — воскликнула девушка, — это то, что давно надо было сделать!
— Ну, разумеется, — отвечал старик, — чтобы наговориться вволю и приложить штамп такой почтенной фирмы к протоколу человеческой немощи.
— Но почему, почему? Разве они не смогут указать путь спасения?
— Милая барышня, да чьими же руками выполнят они то, что будет нужно, если бы даже им удалось найти такое магическое средство? Кто послушает этих милых седовласых ребят, этих наивных умников, воображающих себя солью Земли, когда всяческие короли, министры, канцлеры и прочая и прочая думают лишь о том, чтобы не дать разгореться пожару революции и усидеть на своих насиженных местах? Кто объединит их в таком всечеловеческом усилии, которое потребуется для борьбы с этим огненным волдырем на теле Земли?
Дагмара молчала.
— А вот не угодно ли послушать, что делают те, которые могут что-нибудь сделать! Американский миллиардер Перкинс ассигновал пятьдесят миллионов долларов на опыты и организацию работ по устройству снаряда для полета с пассажирами в междупланетные пространства. Недурно, не правда ли? Он рассуждает резонно. Здесь дело окончено. Сто процентов за то, что через месяц, два, полгода, — безразлично, — Земля станет обиталищем не совсем удобным. Отлично. Почему бы не попытаться устроить маленькую колонию земнородных где-нибудь на Марсе или Венере? Все-таки полпроцентика вероятности против ста безнадежных. И будут делать и, может быть, кое-что сделают. И, несомненно, найдутся охотники подражать. Там, на Земле, пускай разделываются, как знают, а мы себе приготовили тепленькое местечко на Венере... Великолепно! Другие, поскромнее — те пока просто бегут в Америку, в Австралию, — ну, это публика мелкого размаха. А Перкинс, по крайней мере, решает вопрос радикально.
За всеми этими разговорами Горяинов не забывал следить за судьбой соотечественника и делился с Дагмарой всем, что удавалось узнать.
Но это ее не удовлетворяло: хотелось что-то предпринять, работать для освобождения Дерюгина, искать с ним встречи, а вместо этого приходилось оставаться в тупом бездействии и смотреть издали на угрюмый фасад с решетчатыми окнами, слушая рассказы странного собеседника и ощущая неудержимое нарастание смутной тревоги и тоскливой злобы.
Наконец, на четвертый день как будто дрогнула стена, разделявшая ее и Александра.
Горяинов одновременно с сообщением об ожидающейся назавтра забастовке большинства заводов и городских предприятий рассказал, что ему удалось получить свидание с инженером по протекции фон Мейдена. Виделись они всего десять минут и, конечно, в обычной тюремной обстановке.
— Милейший земляк сначала встретил меня недоуменно и даже не особенно приветливо. Но, узнав, что я часто вижусь с вами и по мере сил стараюсь быть вам полезным, — сменил гнев на милость. Он просил передать вам, что он здоров, бодр и только изнемогает от бездействия и неизвестности о вашей участи и о том, какие чудеса творит виновник всей суматохи — атомный шар. О своей судьбе не беспокоится, но, между прочим, сказал, что завтра около полудня небольшую партию заключенных повезут куда-то на допрос и что у них поговаривают, будто хотят повторить историю Эйке и его товарищей.
Дагмара схватила гостя за руку в таком порыве отчаяния, что тот осекся на полуслове, сообразив, что сболтнул лишнее.
Мысленно выругав себя идиотом за неуместную откровенность, он попытался смягчить произведенное последними словами впечатление, но Дагмара ничего не хотела слушать. Она вся дрожала и ломала пальцы в немом отчаянии.
— Послушайте, Горяинов, — вдруг заговорила она порывисто, — я буду завтра там, около него...
— Ну, вот, этого только недоставало, — с досадой ответил старый эмигрант, — ведь это же совершенно бесполезно. Да и, наконец, нет ничего определенного, — быть может, только разговоры, навеянные общей тревогой и тюремной атмосферой, — ничего больше.
— Все равно — я пойду; иначе я чувствую, что сойду с ума.
Ее голос был так решителен, что Горяинов пожал плечами и сказал ворчливо:
— Ну, что ж, пойдемте...
Затем по обыкновению перешел к болтовне на злобу дня, стараясь отвлечь девушку от тягостных мыслей.
Рассказал о первом заседании конгресса физиков в Париже, на котором, по-видимому, подтверждались его ожидания. Первые доклады, сделанные там, звучали довольно уныло. Ввести в берега разбушевавшуюся стихию в настоящий момент не было средств, а между тем процесс распространялся все дальше, и разрушения становились день ото дня значительнее. В заключение были произнесены горячие речи, призывавшие в неопределенных выражениях к упорной, лихорадочной работе, к борьбе во что бы то ни стало — и только. Никаких конкретных способов, годных для немедленного использования, предложено не было. Правда, в Кембридже начались работы по синтезу, склеиванию, так сказать, распавшихся атомов, но это были лишь первоначальные опыты, которые требовали многих лет систематических исследований, чтобы воплотиться в практически осуществимые мероприятия. А между тем росла паника на бирже, лопались одно за другим предприятия, неудержимо разливался поток народных волнений, и над всем этим носился огненный призрак растущего вихря. Старая Европа трещала по всем швам.
Дагмара рассеянно слушала на этот раз собеседника и упорно, сосредоточенно думала о своем.
В воскресенье с утра остановились большинство заводов и центральная электростанция в Моабите. Мертвыми пальцами воткнулись в серое небо потухшие трубы; пустыми линиями протянулись по черному зеркалу асфальта трамвайные рельсы. По улицам пробирались редкие автобусы, нагруженные людьми так, что из-под живых гроздьев не видно было тяжело дышавшей машины. Испуганно проносились автомобили, и гудки их напоминали тревожный рев загнанного зверя. По улицам ходили усиленные патрули и разъезжали отряды конной полиции и рейхсвера. В центре города маршировали отряды добровольцев в полувоенной форме со значками различных союзов во главе со «Стальным шлемом». А на окраинах, обычно пустынных в это время, кипели человеческие волны, и мрачные балкончики расцвечивались красными флагами.
Дагмара с утра заняла наблюдательный пункт на улице, неподалеку от главных ворот тюрьмы, нетерпеливо расхаживая по тротуару. Горяинов был подле, медленно двигаясь своей усталой, падающей походкой и мрачно посасывая папиросу. Он молчал и, видимо, был очень недоволен всей затеей.
Около одиннадцати часов ворота распахнулись, и три закрытых автомобиля один за другим медленно выползли на улицу и двинулись к Вестену. Горяинов позвал такси, сел в него с Дагмарой, и они последовали на некотором расстоянии за таинственными машинами.
Впрочем, это было не трудно, так как вожатые их, видимо, не торопились. Горяинову показалось, что сидевший рядом с шофером на переднем автомобиле штатский перекидывался иногда несколькими словами с какими-то подозрительными личностями на тротуаре.
«А ведь пахнет чем-то скверным», — подумал он, но ничего не сказал своей спутнице.
По дороге все чаще встречались отряды добровольцев с черно-бело-желтыми значками, преграждая путь автомобилям. Машины постепенно замедляли ход, как бы не будучи в состоянии пробираться через толпу. Наконец, в одной из узеньких улиц, неподалеку от полицейпрезидиума, они окончательно остановились. Начались ленивые переговоры шоферов с людьми, подошедшими вплотную к машинам. С тротуаров к добровольцам присоединилось несколько десятков человек в штатском.
Толпа окружила автомобили, раздались свист и крики. Полиции нигде не было видно. Чей-то злобный голос вырвался из общего гама:
— Давай сюда проклятых шпионов!
Высокий человек в студенческой фуражке протискался к первому из автомобилей и дернул за ручку дверцы; она свободно подалась, и в четырехугольнике ее проема показалось бледное лицо арестанта.
Студент взмахнул дубинкой, и человек упал на мостовую лицом вниз. Толпа на минуту замерла и подалась назад, но затем крики и свист возобновились. Студент подвинулся ближе к открытой дверце и заглянул в нее. Сильный удар кулака угодил ему в переносье, и он тяжело упал на только что сваленного им арестанта. Жилистая, загорелая рука подхватила на лету выроненную им дубинку, и человек огромного роста выскочил на мостовую, размахивая захваченным оружием, так что вокруг его головы образовался свистящий мелькающий круг.
Толпа невольно шарахнулась.
Следом за высоким парнем показался Дерюгин с железным прутом в руке, выломанным, очевидно, из-под сиденья. Прежде чем вокруг успели очнуться, двое арестантов подбежали ко второму автомобилю и открыли дверцы. Еще трое заключенных присоединились к своим товарищам. От третьей машины их оттерла надвинувшаяся и сгрудившаяся толпа, ревевшая теперь звериными голосами.
Пятеро людей в арестантском платье с неудержимой яростью отчаяния бросились на ближайшую кучку врагов, отделявшую их от тротуара. Двое из нее упали под ударами оружия, остальные очистили проход. Хлопнуло несколько выстрелов, но в общей сумятице трудно было целиться; послышался звон разбитого стекла, новые крики и чей-то стон.
Дагмара с Горяиновым не могли видеть всех подробностей этой молниеносной борьбы, но спустя несколько секунд пять серых фигур большими прыжками проскочили улицу поперек, добежали до стены и остановились спиной к ней и лицом к наседавшим противникам.
Дагмара, увидев Александра в этом положении, бледного, с яростно закушенной губой и окровавленным лицом, вскрикнула и бросилась вон из такси. Горяинов еле успел схватить ее за руки, а в следующую секунду толпа снова оттеснила их от места схватки. Слышен был только рев голосов и отдельные глухие выстрелы. Девушка все еще рвалась вперед и кричала пересохшими губами:
— Постойте! Постойте!
В это мгновение в конце улицы показался большой шестиместный автомобиль, мчавшийся полным ходом с отчаянными воплями сирены. Эти тревожные гудки и стремительность движения заставляли невольно бросаться в сторону всех, кто был на его пути. Толпа раздалась в смятении, открыв широкий проход.
Двое или трое из нападавших, не успевших или не захотевших посторониться, были на всем ходу подмяты машиной и брошены под колеса. Еще минута — и автомобиль резко затормозил, остановившись в нескольких шагах от прижавшихся к стене четырех людей, — пятый уже лежал на тротуаре в луже крови. На подножку вскочил сидевший рядом с шофером и крикнул, будто скомандовал:
— Сюда, товарищи!..
Секунда — и все четверо очутились внутри, машина рванулась и тем же бешеным ходом понеслась дальше по улице, опрокидывая встречных и оглашая воздух воем сирены.
Все это произошло в течение двух-трех минут, и когда нападавшие пришли в себя, то вдали, по черному зеркалу асфальта, клубилось сизое облако дыма, а со стороны Нейкельна, откуда примчался автомобиль, по улице двигалась другая толпа под красными флагами, и гремели выстрелы.
Такси, в котором приехали Горяинов с Дагмарой, скрылось при первых звуках стрельбы. Приходилось выбираться пешком. Девушка тихо плакала и вся дрожала, как в ознобе.
Ворчливый спутник почти насильно тащил ее в сторону от разгоравшейся свалки, в боковые улички, что-то недовольно бормоча сквозь зубы. Когда они выбрались, наконец, на относительно спокойное место, он сказал с обычной усмешкой:
— Ну, поздравляю, милая барышня. Выскочили целыми, можно сказать, из пасти львиной, да еще вдобавок были зрителями героической борьбы и чудесного спасения моего соотечественника. А теперь — домой и ждите новостей.
Весь остаток дня Дагмара провела у себя в каморке на Фриденштрассе. В столице разыгрывался последний акт кровавой драмы.
По всему городу гремели залпы и одиночные выстрелы, бормотали жестко и торопливо пулеметы, бухали пушки где-то около рейхстага; в нескольких местах черными призраками встало зарево пожаров. К вечеру шумная толпа запрудила улицу, и через полчаса запылала серая громада тюрьмы, словно выплевывая языки пламени и клубы дыма из решетчатых окон.
На следующий день к утру стало как будто тише. Только внизу, под окнами, лежало несколько неподвижных тел, раскинув руки и глядя в небо остекленевшими глазами.
К вечеру явился, наконец, Горяинов с видом еще большей, чем обыкновенно, усталости и молча опустился на стул. Костюм его был в беспорядке. Помятое лицо носило следы бессонной ночи.
Дагмаре он показался якорем спасения.
— Ну, что? Рассказывайте. Что делается?
Старик пожал плечами.
— Скучно... Старая история, которая всегда воображает себя новой. Все это я уже видел и знаю. Плесень земли пенится и меняет формы...
Девушка нетерпеливо передернула плечами.
— Да бросьте вы философствовать, — вырвалось у нее, — скажите, что творится в городе? Видели ли вы Дерюгина?
— Простите, мне с этого надо было начать, конечно, — улыбнулся гость, — встретился с ним сегодня утром в редакции «Rote Fahne». Кипит в горниле событий, строчит какие-то воззвания... Я ему передал ваш адрес. Он просил вас поберечь себя, обещал забежать, как только найдет свободную минуту.
Раздался стук в дверь, и, прежде чем кто-нибудь успел ответить, она широко распахнулась, и в комнату ворвался Дерюгин. Он был всклокочен, в костюме с чужого плеча, с грязной повязкой на голове, бледный, утомленный, но весь сияющий торжеством.
— Победа, друзья, победа! — закричал он еще с порога охрипшим, надорванным голосом.
Дагмару точно подбросило мощным ударом. Она вскочила, еще не веря своим глазам, и потом инстинктивным движением, не помня сама, что делает, забыв о присутствии постороннего человека, бросилась к вошедшему и обняла его, смеясь и плача. Дерюгин, вдыхая знакомый аромат волос, невольно закрыл глаза. Сплетаясь с радостью победы, это первое прикосновение было как крепкое, терпкое вино.
Горяинов сидел в углу и улыбался.
Настали новые дни, странные, радостные и вместе тревожные. В городе и по всей стране на развалинах старого шла лихорадочная, горячая работа. Да и победа, как всегда бывает в таких случаях, только в первый момент казалось полной.
Старая жизнь упорно сопротивлялась. А между тем медлить было нельзя. Впереди была задача, от решения которой зависела участь всего человечества. То, что было сделано, являлось лишь прелюдией.
И Дерюгин с энтузиазмом отдался этой работе, которая тянулась всеми нитями к тому жуткому дню, когда пламенный шар, сея первые жертвы, вырвался на улицы Берлина.
Прежде всего он с жадностью набросился на газеты и всю литературу последних дней, какую мог получить, чтобы наверстать потерянное в тюрьме время и воссоздать полную картину того, что происходит. Он следил за опустошающим бегом огненного шара за эти две недели, вчитывался в противоречившие друг другу гипотезы о его природе и возможном ходе процесса в ближайшем будущем и с каждой прочитанной статьей становился все угрюмее и задумчивее. Особенно подействовал на него мрачный тон докладов в заседании парижского конгресса физиков. Потом он принялся за сообщения из России, о которых до сих пор писали мало и вскользь. Теперь картина выяснялась.
Первые сведения о странных явлениях в Германии и Польше, о большой шаровидной молнии, наделавшей бед в восточном Бранденбурге и Познани, были встречены русской печатью очень осторожно. Телеграммы были, конечно, тоже полны необычными фактами, но передавались они больше как слухи, и всей истории не придавали серьезного значения. Однако взрыв в Торне и пожар Варшавы заставили газеты сразу изменить тон и заговорить серьезно об угрожающей с запада опасности. А не успела еще высохнуть краска первых тревожных телеграмм и статей по поводу польских событий, как уже горели леса по Березине, гибли в дыму пожаров сёла и деревни Волыни по пути нежданного гостя, и широкою лентою пролегали в долине Днепра и Буга обугленные, выжженные луга и нивы.
Эти события поставили вопрос в иную плоскость. По почину белорусских газет была открыта подписка для организации фонда помощи населению районов, пострадавших от разрушений, причиненных атомным вихрем. Вместе с тем заговорили о необходимости немедленного изучения на месте происходящих явлений и командирования к месту действия соответствующих специалистов.
Московская «Правда» писала по этому поводу:
«Мы не можем еще ясно представить сущности событий, происходящих на нашей западной границе, и истинного размера бедствий, которыми они угрожают. Однако пример Варшавы показывает, что дело очень серьезно; тревога и паника, охватившие Европу, подтверждают это предположение. Возможно, что мы стоим перед явлением, всего значения которого в данную минуту еще не в состоянии взвесить. Пренебрежение к происходящему может стоить слишком дорого. Поэтому мы говорим открыто: приближается опасность. Слово за наукой: она должна оценить размеры этой опасности и указать, как с ней бороться. Времени терять нельзя».
И все же общественное мнение раскачивалось медленно. Необычность положения, недостаточное знакомство с механизмом происходящего процесса в том виде, как он рисовался уже по сведениям заграничной печати, — все это не позволяло почувствовать истинный масштаб событий.
Но вот 10-го в один и тот же день пришло известие о пожаре Фастова, уничтоженного огненным шаром, и вместе с тем во многих газетах появилась в выдержках знаменитая статья, помещенная в «Фигаро», и стало известно о произведенном ею впечатлении на Западе.
Теперь сомневаться было нельзя, — то, что случилось, должно было рассматривать как небывалую катастрофу, как угрозу, значения которой нельзя было преувеличить. Как ни туманен казался самый характер явления, — его практический смысл был очевиден.
Этот день послужил переломом. Всколыхнулись широкие общественные круги, заговорили народные массы, вся жизнь была захвачена необычайным возбуждением.
На заводах по всем промышленным центрам огромной страны шумели многолюдные собрания под знаком настроения, выраженного одним из выступавших на «Красном выборжце» ораторов в конце его страстной речи двумя словами:
— Даешь науку!
Мы не знаем, что надо делать, чтобы отвратить надвигающуюся грозу, — говорилось на этих собраниях, — но это должны сказать нам наши ученые. Нам ясно одно: нельзя сидеть, сложа руки; укажите нам дело, и мы его выполним под вашим руководством.
Зашевелились и общественные организации. И прежде всех выступил Авиахим. На экстренном заседании его президиума уже 11-го числа было постановлено начать энергичную кампанию в печати по ознакомлению населения с создавшимся положением дел в возможно популярной форме, а вместе с тем обратиться, с одной стороны, к правительству, а с другой, к научным учреждениям с требованием немедленно, не теряя ни одного дня, взяться за дело научной организации борьбы с грозной опасностью.
Правительство не заставило себя ждать. 12-го числа во все уголки Союза по радио и телеграфу было сообщено, что организована особая комиссия, составленная из представителей центральной власти, делегатов от общественных организаций и научных работников-специалистов. Чрезвычайные полномочия позволяли ей под контролем правительства руководить непосредственно всем делом предстоящих работ на территории Союза.
В числе членов комиссии Дерюгин прочел фамилии двух известных профессоров, у которых он работал в Москве и лично хорошо знал. Вся эта картина постепенно охватывающего страну деятельного возбуждения, начало планомерно организованной работы, вся лихорадочная атмосфера горячего дела глубоко потрясли молодого инженера. Он почувствовал, что не усидит здесь, что он должен во что бы то ни стало окунуться в него с головой.
Он сидел еще за ворохом газет и журналов, когда пришел Горяинов.
— Что, батенька, услаждаетесь дымом отечества? — спросил он, пожимая руку хозяина.
— Да, — улыбнулся тот, — хорошо теперь у нас там...
— Гм, — промычал гость, — решетом воду носят. Резолюциями и воззваниями собираются заливать мировой пожар.
Дерюгин пожал плечами.
— Человек работает с толком, когда крепкие руки в союзе с ясной головой. Общество достигает цели, когда трудовые массы — в союзе с коллективным разумом, осуществляемым в науке.
— Туманно и невразумительно. А по-моему — все это российская болтовня. Вообще же — пустое предприятие и бесполезное потрясание воздуха. Эту занозу из тела Земли уже не вырвать. Вы видите, генералы от науки говорят красивые слова, пишут умные статьи, делают ученые доклады, а дело ни на шаг не двинулось вперед. Между тем огненный ком растет и набухает с каждым днем, и остановить его рост не в силах человеческая мысль... Чему, впрочем, остается только радоваться, — закончил старик с обычной усмешкой.
Дерюгин пожал плечами.
— Вы рано радуетесь, многоуважаемый. Разве вы не читали сегодняшних газет?
— Это вы насчет ползающих магнитов, при помощи которых собираются взять в плен бунтующую стихию? Но ведь это же просто покушение с негодными средствами...
Речь шла о сообщении из Парижа относительно предложенного одним из членов конгресса физиков плана задержать движение атомного вихря при помощи колоссальных подвижных электромагнитов, которые создаваемым ими магнитным полем должны были влиять на электрические излучения шара и вместе с тем на направление и скорость его собственного движения.
— Да, об этом, — ответил Дерюгин, чувствуя, как растет в душе глухое раздражение к странному собеседнику, — почему же вы считаете это дело невыполнимым?
— Да вы прекрасно и сами знаете. Пока вы успеете соорудить такие махины, — потому что ведь они должны быть поистине чем-то грандиозным, — ваш миленький шар распухнет в такой пузырь и будет полыхать зноем на такое расстояние, что все ваши магнитики окажутся никому не нужными игрушками...
Дерюгин молчал, не находя возражений.
— Но допустим даже, что удалось бы взять его в плен и остановить его веселое путешествие, — продолжал Горяинов, — а дальше что?
— Во всяком случае это дало бы отсрочку, возможность использовать время, чтобы найти способ ликвидировать несчастье...
— Так. А разве вы не помните, — смеялся старик, — что работы в Кембридже рассчитывают дать ощутительные результаты не раньше, чем этак годика через три-четыре. Вы не подсчитали, во что обратится за такой срок шар, если он будет расти даже с той скоростью, как и до сих пор, что, как вы знаете, очень маловероятно?
Дерюгин, ходивший по комнате из угла в угол, вдруг круто остановился перед собеседником и сказал, глядя в упор в бесцветные усталые глаза:
— Ну, я вам вот что скажу, милейший: если бы даже то, что вы говорите, оказалось правдой, и борьба была бы бесполезна в смысле окончательного результата... если бы даже эта общая гибель была неизбежна, то все же человеческое достоинство требует борьбы до последней минуты! Мы должны сопротивляться, должны оставаться на посту до конца. Пусть нас с него снимут, но сами мы не уйдем!
— Ну, это другое дело, — усмехнулся Горяинов, — только я думаю, что человеческое стадо взбесится задолго до этой последней минуты, несмотря на все ваши старания, и мне очень хотелось бы взглянуть на этот мировой бедлам.
Дни по внешности были обычными; вовремя вставало солнце в привычном месте из-за моря крыш и леса труб знакомого города, вовремя разукрасились цветами клумбы скверов и наливались зеленью бульвары; по-прежнему приходили и отходили тысячи поездов к двумстам городским вокзалам, грохотали и звенели трамваи, неслись автобусы, автомобили, велосипеды; по-прежнему катились нескончаемые людские волны.
В установленные часы открывались и закрывались учреждения, рестораны, театры, кинематографы, — весь сложный механизм большого города, пережевывавший четыре миллиона тесно набитых в каменных коробках людей.
Но такова была только видимость. Дни были, точно годы, и каждый час нес что-нибудь необычное в необузданном беге времени.
Страшно стало утром развертывать газету. Не потому, чтобы удручали развертывавшиеся события, а потому, что дикая стремительность жизни, сорвавшейся с твердых устоев, давила именно этой чрезмерной скоростью. Только накануне отшумели события в Берлине, опрокинувшие старую жизнь; третьего дня была охвачена восстанием Вена; вчера телеграф принес известие, что в Варшаве, глухо бурлившей после недавнего пожара, кипит на улицах бой, и правительство бежало в Краков; в Париже биржевая паника охватила уже весь финансовый мир, и одно за другим лопались крупнейшие предприятия, а предместия ощерились баррикадами.
Балканский полуостров, который пересекал сейчас по долине Дуная атомный шар, весь охвачен был паникой и заревом пожаров.
Дагмара воспринимала все это, как тяжелый болезненный кошмар, от которого мучительно хотелось проснуться. Два дня после встречи с Дерюгиным она не замечала окружающего. Поглощенная новыми переживаниями, захваченная безраздельно личной, интимной жизнью, вся трепещущая в таинственном и полном неожиданностей мире, она словно стеной отгородилась от всего постороннего. Но назойливое, оглушительно грохочущее настоящее оказалось сильнее ее. Уже на третий день Дерюгин с утра исчез из квартирки на Лейбницштрассе, где они устроились вместе, и явился только к вечеру озабоченный, возбужденный и усталый.
Он был по-прежнему ласков, и знакомыми волнующими нотками звучал его голос, но он был уже не тот. Неотвязные мысли, видимо, волновали его; то и дело рассеянно и невпопад отвечал он на вопросы и всю ночь напролет затем работал над какими-то вычислениями и выкладками.
А Дагмара, уткнувшись в подушки, тихо плакала, не в силах сдержать душевную боль. Это повторилось и на следующий день; вечером же, вернувшись домой, Дерюгин сказал как бы между прочим:
— А, знаешь, мне придется съездить в Москву. Я не могу оставаться в стороне от огромной работы, которая идет там сейчас.
Дагмара почувствовала, как кровь хлынула к неистово заколотившемуся сердцу.
— Надолго?
— Видишь ли, я и сам еще не знаю. Все зависит от того, как пойдут дела, и что я найду там. Возможно, что застряну основательно.
— Ты едешь один?
— Сейчас во всяком случае один — слишком неопределенно положение. И потом мне удалось получить место на пассажирском аэроплане, отправляющемся завтра ранним утром...
— Как? уже завтра?
— Да, ведь ты понимаешь, время такое, что нельзя терять ни одного часа. А я волею обстоятельств оказался, так сказать, у истока событий. Во всяком случае я тебе буду писать... Там видно будет. Возможно, что скоро и тебе можно будет присоединиться. Но пока...
— Да, да, конечно... Дело прежде всего. Я помогу тебе укладываться...
Больше между ними ничего не было сказано, но глухая боль и недоумение остались в душе неуемными.
С отъездом Дерюгина одиночество сомкнулось вокруг девушки, казалось, еще угрюмее, чем в те дни, когда между ними была тюремная решетка.
Горяинов также исчез: он уехал накануне в Париж, чтобы взглянуть поближе на «парламент генералов от науки».
Правда, теперь появился Гинце, который просиживал у нее целыми часами, но его присутствие не облегчало Дагмару. Он сам был удручен всем происходящим, ворчал и жаловался, что в мире творится какая-то нелепость, что сейчас не время заниматься революциями; или сидел молча, как будто собираясь заговорить о чем-то более важном, но не решался.
На улице как-то Дагмара встретила брата. Он шел в штатском (рейхсвер был распущен, и набиралась новая армия) и имел такой унылый, растерянный вид, что девушке стало жалко его. Она его окликнула и тут же раскаялась. Эйтель на секунду остановился, но при виде сестры лицо его застыло в маске угрюмой злобы, и он, заложив руки за спину, прошел мимо, не сказав ни слова.
Так замыкался все теснее круг одиночества...
Дерюгин в пятницу к вечеру опустился в Москве на Ходынском поле.
Москва показалась ему тихой и пустой после грохочущего, суматошливого, словно готового взорваться, разлететься на куски от избытка внутренней энергии Берлина.
Но уже скоро, окунувшись в знакомые кривые улицы, влившись в толпу, сновавшую по бульварам, он поймал бурливый ритм дыхания любимого города и почувствовал себя снова москвичом с головы до ног. Для этого нужно было немного: встреча с двумя-тремя приятелями и несколько часов времени, чтобы возобновить порванные связи.
Москва жила обычной жизнью, похожей на пестрый, яркий узор. Азия и Европа, заскорузлый быт и задорная новая культура, колокольный звон и море красных плакатов и флагов над шумными толпами; грузные, молчаливо ушедшие в землю стены Кремля и грохочущие сталью и железом заводы, — тесно переплетенные прошлое и будущее сливались в многоцветное сегодня, бодрое и уверенное в себе. Правда, сейчас было что-то новое в этом кипении. Тревога переживаемых дней наложила свой отпечаток на жизнь. О ней говорили афиши со стен, возвещавшие о бесчисленных лекциях, докладах и митингах на злобу дня, заголовки газет, расхватываемых на лету, как в дни особенно важных событий, — но и только. Возбуждение первых дней уже миновало, непосредственной опасности не было, и, несмотря на неулегшуюся тревогу, росло сознание, что «все образуется». Этому сильно содействовала чрезвычайная комиссия, приложившая много усилий, чтобы наряду с широким ознакомлением населения с сущностью явления внедрить в массах уверенность в конечной победе. Таким образом, здесь работали в значительно более спокойной обстановке, чем на взбудораженном Западе.
Дерюгин привез с собою довольно подробные схемы и основные расчеты по поводу выдвинутого в Сорбонне проекта постройки подвижных электромагнитов. Ему сообщил эти данные в Берлине один из профессоров института, который участвовал в Парижском конгрессе и вернулся на несколько дней в Германию по вызову только что сорганизовавшегося правительства.
В виду важности доставленных сведений Дерюгин должен был на следующий же день сделать доклад в специальном заседании чрезвычайной комиссии.
Предстоял «большой день», так как приглашен был целый ряд представителей от ученых и общественных организаций, не входящих непосредственно в состав комиссии, и, помимо сообщения Дерюгина, ходили слухи о каком-то необычайном предложении, которое собирался сделать профессор одного из окраинных университетов, работавший над взрывчатыми веществами, но до сих пор мало известный даже в академическом мире. Он выпустил несколько лет назад обстоятельную монографию о свойствах аммонала и, как говорят, работал над новым взрывчатым веществом необычайной силы. О нем ходило два-три анекдота, рисующих его как очень скромного и застенчивого человека и обладателя феноменальной памяти. Рассказывали, что он очень боялся своей жены, тщедушной и нервической дамы, прятавшей от него какую-нибудь необходимую принадлежность туалета, когда она находила, что муж слишком увлекается «несносной химией» и отбивается от рук.
Злые языки утверждали, что все же был случай, когда профессор ушел из-под ареста в таком виде, который доставил немалое развлечение праздному люду и уличным мальчишкам богоспасаемого города Н.
Вот все, что было известно об Андрее Петровиче Воздвиженском и что сообщил Дерюгину член комиссии, его давнишний университетский профессор, через которого инженер и получил предложение участвовать в предстоящем заседании.
Когда Дерюгин за четверть часа до начала явился в университет, где должно было состояться собрание, — небольшой зал был уже полон. Сдержанный, тревожный гул стоял в толпе, разбившейся на кучки в ожидании звонка председателя.
Видно было, что если город после первых волнений сравнительно угомонился и поверил, что «все образуется», то те, на кого возлагали надежды, далеко не были спокойны. Лица были бледны и угрюмы. Некоторые в задумчивости сидели молча; другие нервно ходили по залу и бормотали что-то про себя. То в одной, то в другой группе загорался вдруг оживленный спор и мгновенно падал под мрачной репликой кого-нибудь из собеседников. Среди пиджаков, толстовок и косовороток штатского люда виднелось несколько человек во френчах: это были представители военного ведомства, — и их замкнутый суровый вид подчеркивал тревожное настроение собрания.
Точно в назначенный час раздался звонок, и все поспешили к своим местам.
Председатель, длинный, костистый человек с высоким покатым лбом и упрямо сжатыми челюстями, коротким заявлением открыл собрание и предоставил слово Дерюгину.
Инженер начал с подробного описания начальной стадии процесса, свидетелем которого он был, вплоть до того момента, когда огненный шар вырвался из объятой пламенем лаборатории. В общих чертах все это было известно, но подробный рассказ очевидца невольно привлек внимание. Описание смерти сторожа, первой жертвы в ряду последующих тысяч, вызвал содрогание, как предзнаменование грозного будущего. Затем Дерюгин перешел к изложению плана постройки электромагнитов. В принципе дело было сравнительно просто. Разлагавшаяся материя выделяла при своем распаде целый ряд электрических излучений, частью в виде положительно заряженных материальных же частиц, частью в виде потока отрицательных электронов и, наконец, волнообразных колебаний различного характера. Все они создавали вокруг шара на значительном расстоянии магнитное поле. Это подтверждалось наступлением необыкновенно сильных магнитных бурь, когда при приближении шара стрелка компаса начинала метаться во все стороны, как случилось на пароходе «Умберто»; магниты нередко перемагничивались, то есть меняли свои полюса, нарушалась работа радио, телеграфа и телефона и тому подобное. Отсюда вытекало и обратное положение. Достаточно мощное постороннее магнитное поле, не влияя на силу и скорость излучений шара, могло менять их направление в ту или иную сторону. Это открывало возможность оказывать воздействие и на движение источника энергии и до известной степени им управлять.
Но практическое осуществление идеи наталкивалось на ряд крупных затруднений. С одной стороны, магниты следовало сконструировать невиданной еще мощности, чтобы проявлять их действие на известном расстоянии, а с другой стороны, они должны были быть подвижными, способными следовать за атомным вихрем по любой местности. Таким образом, дело сводилось к постройке огромной движущейся установки, по мысли автора — тракторной, заключающей группу двигателей в несколько десятков тысяч лошадиных сил, динамо и питаемые последней электромагниты. Механизм получался колоссальный, чрезвычайно сложный, однако ряд цифровых данных позволял думать, что проект не являлся неисполнимым. Во всяком случае, постройка таких машин требовала огромного труда и полного напряжения всей техники и промышленности страны.
Во Франции, по-видимому, уже приступили к работам. Осуществить эту идею у нас было, конечно, очень трудно, но другого выхода не предвиделось. Надо было бросить все остальное, но в течение одного, максимум полутора месяцев построить десяток таких установок.
Когда Дерюгин кончил и обвел глазами собрание, он увидел будто других людей. Сумрачные лица прояснились, глаза зажглись живым огнем. Язык цифр, ясный и убедительный, давал опору и возможность перейти к делу. Конечно, задача предстояла почти неодолимой трудности, и она не давала еще окончательной победы; но все же, наконец, ставилась осязательная, требующая работы цель.
По предложению председателя, Дерюгину поставили ряд вопросов по деталям проекта, но было ясно, что его необходимо принять, как единственно пока возможный исход.
После непродолжительных прений было постановлено просить правительство приступить немедленно к осуществлению намеченного вчерне плана.
Слово было за Воздвиженским.
К столу президиума вышел маленький, тщедушный старичок со взъерошенными волосами, реденькой бородкой и пронзительными, слегка раскосыми глазами.
Он оглянул притихшее собрание рассеянным взглядом, сделал широкий взмах рукой, точно захватывая что-то в сухонький кулачок, и заговорил высоким тенором:
— Я очень рад, что ясные данные докладчика позволили собранию стать па твердую почву цифр и формул. Если б не было этого доклада, я, вероятно, не решился бы выступить со своим предложением, так как принятый только что план является необходимой предпосылкой к тому, о чем я хочу говорить. Не забудем, что постройкой электромагнитов задача еще не решается. Атомный вихрь может быть на некоторое время взят в плен, но он все же будет неуклонно расти с прогрессирующей скоростью, и, значит, впереди все-таки катастрофа. Где искать выход? Первая мысль — попытка остановить процесс, заняться синтезом, связыванием материи из обломков разваливающихся атомов. Но надо честно и откровенно сознаться — это вещь безнадежная. На той стадии процесса, до которой он дошел уже сейчас, — перевести практически в дело миниатюрные работы в Кембридже — невыполнимо. Для этого нужны годы работы. Мы их не имеем. Но если злокачественную опухоль нельзя лечить, ее удаляют прочь. Я именно это и предлагаю: надо выстрелить атомным шаром в небо...
Возгласы недоумения прервали докладчика; зал гудел, как раздраженный улей; сзади кто-то крикнул:
— Бросьте шутки!
Председатель зазвонил и сказал что-то Воздвиженскому, чего не слышно было за общим шумом. Старичок у стола весь взъерошился, задвигался и замахал руками.
— Я вовсе не собираюсь шутить, — закричал он, — вам не угодно аналогий? Давайте говорить прямо. Пока атомный шар на Земле, — с ним ничего сделать нельзя. Следовательно, его надо выбросить туда! — старичок указал рукой на потолок. — Конечно, выстрелить им, как снарядом, немыслимо: он не сможет пронизать атмосферу, — благодаря своей малой плотности. Значит, надо заставить воздух двигаться вместе с ним. Надо создать газовую волну, которая вылетела бы за пределы атмосферы, как солнечные протуберанцы, и вынесла бы вместе с собою атомный шар, — вот моя мысль.
— Но позвольте, — закричал кто-то с места, — даже стальные снаряды орудий теряют девять десятых своей скорости благодаря сопротивлению воздуха!
— Да, разумеется, — вцепился Воздвиженский в нового оппонента, — потому что они летят в нижних, плотных слоях его. А с тех пор как немцы догадались под Парижем задирать дуло пушек круче кверху, — их бомбы летели большую часть пути на высоте 30 километров, где плотность воздуха уже ничтожна. И они стали бросать свои снаряды на сотню километров. Мы же будем стрелять вертикально кверху. А во-вторых, речь идет не о бомбе, повторяю, а о сплошной газовой волне и о заряде не в сто-двести килограммов, а в coтни, тысяч тонн взрывчатых веществ! Вот тут у меня тоже формулы и выкладки. Цифра получается солидная, но не фантастическая... — Воздвиженский замахал пачкой мелко исписанных листков.
Неистовый шум снова покрыл его слова.
Он постоял несколько минут среди несмолкающего гомона, потом засеменил к своему месту.
Среди общего смятения слово снова взял Дерюгин. Он уже с самого начала, слушая странного старика, почувствовал, как его охватывает бурная радость. Для него стало совершенно ясно: найдено единственно возможное решение задачи.
— Товарищи, — заговорил он медленно, ясным, торжественным голосом, — имейте терпение выслушать меня и вдумайтесь в то, что здесь говорилось. Андрей Петрович нашел единственный возможный выход. Вы считаете его идею неосуществимой? Давайте рассуждать. Разве вы не знаете о таких волнах, выбрасываемых за пределы газовой оболочки небесного тела? Профессор упомянул о протуберанцах. Я напомню вам то, что имело место на Земле. Вы знаете, конечно, о катастрофе 1883 г. на острове Кракатау. Во время огромной силы извержения вулкана из кратера его поднялся столб пара и газов на необычайную высоту. Вам должно быть известно, что эта газовая струя достигла верхних слоев атмосферы. Мельчайшая пыль, унесенная ею, была выброшена туда и, оставаясь на такой высоте в течение целого года, окрашивала в пурпуровый цвет небо во время солнечных закатов по всей земле. Вот вам пример нашего земного происхождения.
А теперь несколько грубых цифр. Задача состоит в том, чтобы всю массу воздуха, расположенную над пушкой, поднять кверху, выбросить за пределы атмосферы, то есть произвести некоторую работу. Вес его, приходящийся на каждый квадратный сантиметр поверхности земли, как вам известно, несколько больше одного килограмма. При диаметре пушки в двести метров сечение ее канала получится около тридцати тысяч квадратных метров; возьмем с запасом тридцать пять тысяч.
На такую площадь приходится груз воздуха около 350 миллионов килограммов.
Если считать, что всю эту массу надо поднять на триста километров — высота земной атмосферы (это, конечно, преувеличено, так как верхние слои воздуха ближе к этому пределу), то необходимо произвести работу в 350 миллионов, помноженных на триста тысяч метров, то есть около ста триллионов килограмометров.
Между тем один килограмм нитроглицерина при полном сгорании может дать до 730 тысяч килограмометров энергии, а миллион тонн его, как легко вычислить, до 730 триллионов килограмометров, то есть в семь раз больше, чем нужно. Ну, конечно, не вся эта энергия будет использована на работу, — много пропадет зря на нагревание воздуха, сотрясение земли и прочее, но если пятнадцать процентов пойдет в дело, — цель будет достигнута. Идея, как видите, в принципе не невозможная. И если вдумаетесь внимательно, то увидите, что и единственная. Или — или. Другого выбора нет!
— Ну, прекрасно, — сказал среди наступившей тишины все тот же протестующий голос, — допустим, что все это так. Но каким же образом вы засадите шар в вашу фантастическую пушку?
— Насколько я понял Андрея Петровича, он имел в виду направить его на приготовленный заряд именно при помощи электромагнитов и взорвать в момент прохождения над ним атомного шара, — ответил Дерюгин.
Старичок стоял на своем месте, одобрительно кивая головою, и вдруг порывисто бросился к столу, схватил руку Дерюгина и стал трясти ее, не находя слов. На глазах у него показались слезы. После этого еще двое профессоров высказались за проект Воздвиженского. Посыпались, конечно, и возражения, на которые отвечали то Андрей Петрович, то Дерюгин, и которые не дали ничего существенного, так как касались второстепенных деталей. Подошел к столу представитель военного ведомства. — Насколько я понял из доклада и прений, — заговорил он сухим тоном, — для выполнения проекта потребуется весь наличный запас взрывчатых веществ Республики. Подумали ли авторы его о том, что мы не имеем права таким образом обезоруживать армию? Я, по крайней мере, не могу согласиться на эту меру...
Ему ответил председатель:
— Я полагаю, товарищ, что ваше заявление основано на недоразумении. Мы здесь не можем отстаивать интересы ведомств. Понимаете ли, речь идет об участи земного шара. Там, в Европе, такая постановка вопроса была бы понятна, но мы должны иметь мужество прямо взглянуть в глаза тому, что нас ожидает. Надо сначала подумать о судьбе человечества, а о, наших делах вспомним, когда опасность минует.
На этом прения были закончены.
Собрание поручило комиссии, в которую вошли Воздвиженский, Дерюгин и еще до десятка участников, в течение двух дней разработать подробный проект и основные расчеты с тем, чтобы немедленно можно было начать работы, о чем было составлено обращение к правительству.
Дерюгин вернулся к себе опьяненный пережитым возбуждением и сел за письмо Дагмаре.
Проект был настолько детально разработан Воздвиженским, что оставалось обсудить только отдельные подробности и наметить общий план работ.
В конечном итоге он рисовался в таком виде. Предстояло в трех-четырех пунктах территории Республики, в зависимости от общего запаса взрывчатых веществ, соорудить колоссальные пушки, представляющие толстостенные бетонные колодцы до двухсот метров диаметром и такой же глубины. На дне таких искусственных вулканов должно было быть сосредоточено свыше миллиона тонн пороха и различных взрывчатых веществ, в том числе и андреита, изобретенного Воздвиженским. Так как изготовление его было сравнительно несложно, а опыты показали колоссальную силу этого нового препарата, представляющего производное нитроглицерина, то намечалось немедленно же начать производство его в возможно большем масштабе.
Каждый из зарядов на дне бетонных пушек делился на три, расположенных друг над другом части, которые предполагалось взорвать последовательно через полсекунды, чтобы дать нарастающую по силе скорость движению газовой струи. Впрочем, к этой мысли Дерюгин отнесся отрицательно, считая, что никакие меры не смогут предохранить нижние два заряда от моментальной детонации при взрыве верхнего, принимая во внимание невероятную силу удара, так что все равно вся масса пороха должна мгновенно превратиться в газы.
Работы были рассчитаны на тридцать два дня при полном напряжении всех технических сил и материалов.
Принимая во внимание постройку электромагнитов, которая являлась необходимой частью общей задачи, и учитывая короткий срок, — предстояло дело, не имеющее себе равного по грандиозности замысла и напряжения энергии.
На несколько недель грохочущие железом заводы должны были день и ночь работать непрерывно с утроенной, удесятеренной силой.
Весь этот план не встретил возражений, и при обсуждении его в комиссии, не считая некоторых подробностей, его одобрили полностью. Правда, некоторое замешательство вызвали слова одного из представителей медицинского ведомства.
— Мы развивали до сих пор наши предположения, как будто всем этим событиям предстоит разыграться на шахматной доске. Но ведь ваши бетонные пушки будут сооружаться в населенных местностях, среди живых людей. Катастрофа на Кракатау стоила жизни сотням тысяч, и район разрушения охватывал площадь в сто — сто пятьдесят километров в окружности, на которой не осталось ничего живого. Такую же гекатомбу собираемся и мы принести сейчас при осуществлении этого плана. Представляете ли вы себе, чем угрожает такой выстрел? Не будет ли он сам страшнее того, что он должен уничтожить? Колоссальная катастрофа, невообразимой силы ураган, полное разрушение громадной площади, гибель в несколько секунд десятков, быть может сотен тысяч людей, — не слишком ли дорогая это цена?
И опять Воздвиженский, весь взъерошенный, похожий на большую рассерженную птицу, махал руками и кричал надорванным голосом:
— Вы несете вздор, товарищ! — на предупреждающий звонок председателя говоривший только отмахнулся, как от докучливой мухи. — Вы, значит, не хотите понять, какая угроза надвинулась на мир. Вы говорите о сотнях тысяч жертв, которые повлечет за собой выстрел! Но если мы его не сделаем, в огне космического пожара погибнет все человечество, понимаете ли: все — без всякого следа, со всей его техникой, культурой, со всеми радостями и страданиями, со всей мощью мысли, которую мы считали бессмертной, — все без остатка. И не только человечество, но и вообще и даже мертвая материя, колыбель этой жизни. Поймите же, наконец: полное всеобщее уничтожение, первозданный хаос, космическая пыль, ничто! Вот что впереди! Это не шутка, не сенсация дешевой газетки, а неотвратимое, неизбежное и недалекое будущее! А во-вторых, — продолжал Андрей Петрович уже спокойнее, — дело обстоит, конечно, иначе, чем при извержении на Кракатау. Там главной причиной огромного количества жертв была гигантская волна, хлынувшая на прибрежные местности из океана и смывшая целые населенные области. Собственно же разрушения от самого взрыва и урагана составляли меньшую долю в общем итоге. И в-третьих, мы имеем возможность подготовиться и эвакуировать заранее население из угрожаемых районов.
— Ну, а непосредственные исполнители вашего фантастического плана? Те, кто будет участвовать в этой дикой охоте, загоняя шар к заряду, — что будет с ними?
Воздвиженский пожал плечами.
— Они, конечно, люди обреченные. Но неужели вы думаете, что не найдется нескольких десятков человек, готовых пожертвовать собой в таком деле? Разве даже здесь, среди нас, отыщется хоть один, который отказался бы от такой чести? Я вас спрашиваю: разве никто здесь не откликнется на призыв стать в их ряды?
Несколько секунд длилось мертвое напряженное молчание. Казалось, дыхание остановилось в зале. Стук маятника больших стенных часов в углу падал тяжелыми глухими ударами в жуткой тишине. Дерюгину казалось, что она никогда не прервется, а вместе с тем каждое мгновение давило растущим непереносимым гнетом. Будто посторонняя, вне его лежащая сила вдруг подбросила его, и, разрывая молчание, он протянул руку клятвенным жестом:
— Я готов!
Все вскочили с мест и, охваченные общим подъемом, сгрудились к столу президиума. Воздвиженский стоял у стола с простертыми руками и мертвенно бледным лицом, на котором только раскосые глаза горели нечеловеческим огнем.
Прошло с четверть часа, пока улеглись страсти, и наступило относительное спокойствие.
План Воздвиженского был принят окончательно. Вместе с тем председатель собрания объявил, что получен уже список заводов, переходящих в непосредственное подчинение чрезвычайной комиссии, и сделаны соответствующие распоряжения всем заинтересованным ведомствам. Работы могли начаться немедленно.
Непосредственное наблюдение за ними было поручено Воздвиженскому. Вместе с тем предстояло сделать все возможное, чтобы осуществить его мысль по крайней мере в европейском масштабе. В согласии Германии сомневаться не приходилось. Надо было настаивать, чтобы к начатой работе примкнули все народы континента. Для этого следовало, прежде всего, склонить на свою сторону Парижский съезд физиков, который третьего дня объявил, что не прекратит своей работы до тех пор, пока Земля не будет освобождена от угрозы. В состав делегации, отправляемой с этой целью в Сорбонну, был включен Дерюгин, и уже на следующий день утром он покинул Москву, кипевшую лихорадочной деятельностью.
Остановку на два часа в Берлине Дерюгин использовал для того, чтобы повидаться с Дагмарой.
За эти дни невольной разлуки он мало думал о ней, охваченный работой и подавляющим сознанием огромности начатого дела. Но когда он увидел очертания громадного города, когда встали по обе стороны грохочущих улиц знакомые силуэты многоглазых каменных чудовищ, пережевывавших в своих утробах миллионные толпы, то поглощая их в определенные часы, то выплевывая снова, как непереваренную жвачку, — инженера охватило сознание абсолютного одиночества, затерянности в этом клокочущем живом месиве, и вместе с ним вспыхнуло с новой силой знакомое чувство, заглушённое сутолокой и сменой впечатлений последних дней. Он почти бегом поднялся по крутой лестнице до четвертого этажа, и две-три минуты до того, пока открылась знакомая, обитая черной клеенкой дверь, — показались ему бесконечными. Когда, наконец, в темном ее четырехугольнике появилось бледное, похудевшее лицо девушки, вдруг вспыхнувшее радостным румянцем, — он ощутил что-то вроде угрызений совести. На минуту он забыл о начатой борьбе, об огненном шаре, где-то там, на юге, выметающем плодородные долины Болгарии, обо всей взбаламученной Европе, — он видел только девушку с пепельными волосами, радостно ему улыбавшуюся. Дерюгин бросился к ней с раскрытыми объятиями, но она, прежде чем протянуть руки, предостерегающе подняла палец к губам и оглянулась назад. В дверях из комнаты, служившей им столовой, стоял Гинце и смотрел на них с кривой усмешкой, прятавшейся в неровно подстриженных усах.
— Вот вы и снова в наших палестинах, — протянул он в виде приветствия и добавил саркастически: — Ну, что же? Привезли магическое средство из благословенного отечества? Дерюгин с холодным недоумением взглянул на ассистента и, не отвечая ему, обратился к Дагмаре:
— Я сюда проездом всего на два часа; еду дальше в Париж для доклада на съезде физиков. Мне хотелось бы поговорить с вами с глазу на глаз. Простите... — отнесся он в конце к Гинце.
Тот стоял неподвижно, выжидательно глядя на Дагмару.
— Я прошу извинения, — сказала девушка, слегка покраснев, — нам надо обо многом переговорить с господином Дерюгиным...
— Ну, разумеется, — ответил ассистент тем же насмешливым тоном, — позвольте пожелать вам успеха...
Он хотел еще что-то сказать, но под холодным и многозначительным взглядом инженера замолчал, съежился и, ворча что-то сквозь зубы, проскользнул в дверь.
— Что этому господину здесь надо было? — с недоумением спросил Дерюгин, проводив его глазами.
— Не знаю, — ответила Дагмара, снова заливаясь румянцем, но сразу же перебила себя с досадой, — то есть, пожалуй, и знаю, но не хочется сейчас говорить об этом. Он несколько раз заходил в твое отсутствие. Плакался по поводу революции, сыпал мрачными предсказаниями, восхвалял покойного отца, а сегодня кончил чем-то вроде признания...
— Мне почему-то так и показалось, — усмехнулся Дерюгин, — ну, бог с ним совсем. Ведь мы с тобой еще и не поздоровались как следует, — кончил он, обнимая девушку, которая слегка отстранилась, глядя ему пристально в глаза.
— И ты снова едешь? — спросила она печально. Инженер задумался на минуту. Он знал, что на этот раз оторваться от охватившего его чувства будет не так легко; да к тому же фигура Гинце маячила теперь темным пятном здесь, рядом.
— Знаешь, что, — заговорил он, вдруг решившись, — я, пожалуй, поеду по железной дороге с пятичасовым парижским экспрессом. Это составит разницу часов в двенадцать, но к завтрашнему заседанию съезда я поспею. И, если хочешь, поедем вместе. Там и для тебя будет много интересного. Согласна?
Девушка вместо ответа порывисто прижалась к нему и стала гладить его непокорные волосы.
Париж встретил молодых людей неистовым шумом, стремительной суматохой переполненных улиц и бульваров, стонавших с утра до поздней ночи стотысячными толпами.
Этот многоголосый гул людского моря, сливаясь со стуком, звоном и скрежетом машинного города, подавлял, оглушал, вызывал головокружение, охватывал страхом. Хотелось закрыть глаза и уши, спрятаться, врасти в стену чтобы не быть смятым, раздавленным, уничтоженным стремительным потоком...
Уже на пути в гостиницу Дерюгин, всматриваясь в мелькавшие тысячи лиц, увидел на всех отпечаток общего чувства — растерянности, страха и напряженного ожидания. Он заметил характерное движение: люди ежеминутно, не останавливаясь в бурлящем живом потоке, оглядывались назад, точно ожидая увидеть внезапно что-то или кого-то у себя за спиною.
Неугомонные уличные гамены одни, казалось, не поддавались общему настроению, свистали, катались колесом, горланили какие-то куплеты, сыпали обычными прибаутками. Но это не возбуждало улыбок; люди сумрачно глядели на скаливших зубы детей улицы и пугливо жались в тесное стадо.
В двух местах на перекрестках над пестрою толпою, точно зловещие черные птицы, трепались широкими одеяниями и, как крылья, воздевали к небу руки, сумрачные фигуры монахов. Глаза их горели огнем яростного фанатизма, они выкрикивали что-то, колотя себя в грудь, и толпа глухо стонала и охала им в ответ.
Когда же около полудня, несколько устроившись и оглядевшись, Дерюгин с Дагмарой пробрались к Сорбонне, то их глазам представилось новое зрелище.
Вся площадь перед зданием и прилегающие улицы были запружены народом; но это не была пестрая толпа бульваров. Виднелись почти исключительно синие блузы и плоские кепи рабочих; женщин было мало. Вся масса образовала подобие лагеря; на площади были разбиты импровизированные палатки; там и здесь на жаровнях готовили пищу, закусывали, сидели и ходили группами. Над всей площадью стоял сдержанный многоголосый говор. И здесь на лицах было написано напряженное ожидание, смешанное со страхом; но вместо растерянности, глядевшей из глаз уличной толпы, тут легла печать угрюмой сосредоточенности и сдерживаемого гнева.
Ближе к зданию расхаживали вооруженные револьверами пикеты с красными повязками на рукавах. Поодаль стояли хмурые полисмены и делали вид, что ничего не замечают.
В большой аудитории, где остановились инженер и его спутница, прежде чем пробраться в залу, они заметили издали высокую, сгорбленную фигуру и голый череп Горяинова. Он также их увидел и, протолкавшись через сновавшую толпу, протянул руку.
— А, и вы здесь, друзья. Прелюбопытное зрелище, доложу я вам.
— Что? — спросил Дерюгин.
— Да все: и то, что творится здесь, в зале, и в особенности на улицах. Вы видали уже?
— Пока мельком. Но вот что скажите мне: что такое делается вокруг, на улицах Сен-Жак, Дезэколь и других? Это мне совершенно непонятно. Лагерь инсургентов, сборище праздных зевак, делегации от рабочих районов, — что это значит?
Старик засмеялся.
— Ни то, ни другое, ни третье... Это добровольная охрана, почетный караул, так сказать, выставленный предместьями...
— Не понимаю.
— Очень просто. Надо отдать справедливость этому негласному парламенту, — он завоевал сразу большую популярность в низах. Почувствовав под ногами почву, господа ученые заговорили довольно бесцеремонным языком с правительством. Лавочники окрысились, пригрозили закрыть съезд, кое-кого арестовали. Тогда предместья двинулись сюда от Сен-Марсо, от Вожирара, оцепили своими отрядами весь район и взяли собрание под свою охрану. Вот уже три дня, как они несут этот караул, сменяют свои батальоны, наполняют галереи зала, а власти не решаются их тронуть. Я вам говорю: прелюбопытная история!
— Ну, а как идут дела на съезде?
— Да, по правде говоря, никак. Строят эти ползучие махины с магнитами, ждут, как чуда, магического средства спасения. Остальное — болтовня.
Дерюгин улыбнулся.
— Средство — у нас в портфеле. И это не чудо, а просто дело человеческого разума.
Горяинов остановился и внимательно посмотрел на Дерюгина.
— Вы не шутите, многоуважаемый?
— Нисколько. Мы с тем сюда и прибыли из Москвы, чтобы предложить эту затею съезду.
— Отечественного происхождения?
Дерюгин кивнул головой.
— А в чем она заключается, если не секрет?
— Сегодня вы услышите о ней на заседании...
— Послушайте, земляк, неужели вы серьезно верите в возможность борьбы с этой разбушевавшейся стихией?
— Если бы я не верил, я не был бы здесь...
— А вы знаете, что было вчера у Валоны... где этот волдырь прыгнул в Адриатику? Он расплавил в бесформенную груду железнодорожный мост, даже не коснувшись его, а пройдя в десяти — пятнадцати метрах расстояния; а собственный его размер, по-видимому, близок уже к двадцати пяти — тридцати метрам. Вы представляете себе, что это за страшная силища?
— И все-таки мы будем бороться.
— Дыромолы!
— Что такое? — не понял Дерюгин.
— А это секта была такая у нас на севере — дыромолы. Верили, что бог слушает их в каждую дырку, которую они проделывают. Ну, и сверлили дырки и молились в них, — в пустоту молились; так и вы в пустоту верите и работаете.
— Хорошо смеется тот, кто смеется последний...
В это время толпа в аудитории зашевелилась и двинулась в зал.
Оставив Дагмару с Горяиновым, Дерюгин присоединился к своим товарищам; им отведено было особое место вблизи стола президиума, над которым возвышались бюсты Лапласа, Бюффона и Ньютона.
Усевшись на своем стуле, Дерюгин осмотрел собрание. Невольно им овладело странное чувство раздвоения и смутного недовольства. С одной стороны, он ощущал легкое волнение, почти трепет при виде представителей европейской науки и мысли; здесь были те сотни избранников, в головах которых концентрировалась вся мощь человеческого духа и знания, все дерзание его непобедимого разума.
Инженер узнавал среди серых в туманном свете пасмурного дня лиц знакомые черты людей с огромными именами, которых мысль привыкла окружать необычным ореолом, которые, казалось, должны были жить в каком-то особенном, недоступном простым смертным, мире. А с другой стороны, здесь, в этой толпе демократических пиджаков, все было таким заурядным, повседневным; и толпа казалась осколком все тех же скопищ, шумевших за стенами на площадях и бульварах Парижа в конвульсиях нарастающей тревоги.
Потом взгляд Дерюгина остановился на галереях, окружавших зал с трех сторон и заполненных тысячами голов. Со своего места инженер не мог различить лица и их выражение; он видел только море синих блуз с редкими черными или светлыми пятнами на их однообразном фоне, глухо рокотавшее ровным, неуемным шумом. Закрыв глаза, можно было вообразить себя где-нибудь в дюнах Бретани, и тогда казалось, будто за недалекими холмами дышит и колышется вековечным прибоем океан.
Это и была почетная охрана предместий, о которой говорил Горяинов, но Дерюгину вспомнились парижские толпы, наводнявшие когда-то галереи Конвента.
— Только ли это охрана или нечто большее?
И ему казалось, что люди на хорах — это глаза и щупальца огромной стихийной массы миллионов Парижа и за ним всей страны, с нетерпением и верою приковавших свои взоры к маленькому залу, где собралось несколько сотен человек в скромных демократических пиджаках.
Начало заседания отвлекло Дерюгина от его мыслей. День начался докладом о ходе работ по сооружению электромагнитов. Дело, начатое с большим энтузиазмом и значительно двинувшееся вперед в первые дни, сейчас начинало тормозиться. Правительство, недовольное положением вещей, не решалось на открытое выступление против съезда, но мешало теперь работе затяжками, противоречивыми распоряжениями, ведомственной и бюрократической волокитой.
Докладчик еще не успел кончить, как растущий слитный гул голосов с галерей, точно надвигающаяся буря, захлестнул потопом звуков его последние слова. Некоторое время ничего не было слышно; и когда Дерюгин взглянул в зал, ему показалось, будто ветер пошел по колышащемуся волнами полю; головы наклонялись, оборачивались назад, кверху к рокотавшим хорам, тревожно прислушиваясь к нараставшему шуму, и никли над пюпитрами будто под тяжелым грузом.
Когда волнение утихло, была предложена довольно резкая резолюция, требующая допущения членов съезда по его указанию в состав правления организации, руководящей сооружением электромагнитов. Затем слово было дано представителю русской делегации.
Молодой еще сравнительно человек с энергичными жестами и оживленной мимикой выразительного лица, больше похожий на привычного оратора, чем на скромного университетского профессора, начал говорить в замедленном темпе, словно затрудняясь в выборе слов.
Однако, по мере развития речи, голос его креп, звучал все тверже и увереннее, и напряженное молчание, охватившее зал, без слов говорило о лихорадочном внимании, с которым встречал он этот фантастический и вместе с тем такой простой, по-видимому, план.
Докладчик подробно остановился на всех возражениях, которые могли быть приведены, на всех возможных трудностях, повторив прения, бывшие в Москве, и кончил так:
— Как видите, наш план не свободен от недостатков, его выполнение встретит целый ряд серьезнейших препятствий, масштаб работ, им намеченный, колоссален, — но его достоинство в том, что сейчас, в данную минуту, он — единственно возможный. Он дает надежду на успех. Никто не мешает искать лучшего. Но ждать мы не смеем. Всю энергию, всю мощь человеческого разума и техники надо бросить на это дело во имя спасения Земли. Несколько минут после того, как он кончил, длилось тягостное, выжидающее молчание. Все было рассчитано, все было предусмотрено, возражать было нечего, и вместе с тем необычность проекта была такова, что обезоруживала самых смелых; ни у кого не хватало решимости высказаться по поводу этого фантастического предложения.
Тишина становилась угрожающей, невыносимой, словно тяжестью своей погребала смелый взлет человеческой мысли. Слышен был ясно шелест бумаги за столом стенографисток.
И вдруг сверху с хоров раздался гулкий, порывистый возглас: — Ne soyez pas poltrons! Vive le canon!1
1Не будьте трусами! Да здравствует пушка!
Будто лавина, увлеченная падением камня, оборвался вниз поток звуков, целая буря криков, рукоплесканий, неистовый топот и стук. И зал, подхваченный этим порывом, встал как один человек и неистово аплодировал тому самому плану, в защиту которого несколько минут назад ни у кого не нашлось слова. Когда, наконец, наступила относительная тишина, председатель съезда, маститый, всеми уважаемый профессор, прерывающимся голосом предложил в виду важности и необычности сделанного заявления, устроить перерыв до завтра для обмена мнениями и ознакомления с подробностями проекта.
— Черт возьми, — только и мог сказать Горяинов, когда они втроем выходили из подъезда на площадь, кишевшую народом, — славную кашу вы заварили: они теперь будут бредить вашей пушкой.
— А вы все не верите? — спросил Дерюгин.
— Нет, — упрямо ответил старик, — ваш шар от удара при взрыве разлетится на тысячи кусков, из которых каждый будет продолжать ту же работу, — вот и все.
— Это единственное возражение, которого я боюсь, — задумчиво ответил инженер, — хотя до сих пор о нем не говорили. Ручаться, что этого не случится, — трудно.
— Ну, и что же?
— Надо идти на риск. В этом все же есть шанс; а сидеть сложа руки — верная гибель.
— Вздор, — повторил Горяинов, — химеры. Шар изжарит вас со всеми вашими машинами, прежде чем вы подойдете к нему на необходимое расстояние...
— Вам, по-видимому, этого очень хотелось бы, — холодно возразил Дерюгин.
— Не люблю трагедий без пятого акта, — усмехнулся старик, — да и по совести сказать, когда-либо человечеству придется же кончить свою земную карьеру, — так не все ли равно — тысячелетием раньше или позже? Я предпочитаю первое — вот и все.
На бульваре С.-Жермен они остановились, задержанные огромной толпой, выливавшейся из улицы Варенн. Как одержимые, двигались тысячи людей с плачем и воплями, били себя в грудь и выкрикивали слова покаянных псалмов. А впереди в дыму кадильниц под золотом хоругвей маячили черные рясы и белые сутаны, и уныло звенел колокольчик.
— Это безумие! Это черт знает что такое! Если они немедленно не закроют церкви и не заткнут глотки крикунам, — через три дня здесь не останется ни одного нормального человека, — говорил Дерюгин, пробираясь с Дагмарой и Горяиновым мимо церкви Св. Клотильды. Они вышли втроем около 10 часов утра, чтобы посмотреть, что делается на улицах и к полудню добраться до Сорбонны на прерванное вчера заседание съезда.
На углу улицы Гренелль была невероятная людская толчея. Всех троих прижало сначала к домам на площади, а потом волною взмыло к церковной паперти.
Двери храма были открыты настежь. В них видно было сплошное море голов, колыхались тихо серо-синие клубы дыма из кадил, доносились аккорды органа и заунывное, словно заупокойное, пение.
В тот момент, когда новая волна подхватила невольных свидетелей этой сцены и прижала их к решетчатой ограде, — на ступенях церкви у выхода показались кресты и хоругви, сверкая золотыми переливами под июльским солнцем. Несметная толпа притихла так, что слышно было дыхание тысяч грудей и унылый звон колокольчика перед высоким балдахином, колышащимся в такт движению несших его людей. Ослепительные пятна света на золоте крестов и икон приковали все взгляды. Стоящие сзади вытягивались на цыпочки, взлезали на решетку, матери подымали детей на руках.
Процессия остановилась на паперти. Высокий, худой старик с безбородым изможденным лицом кастрата и неестественно блестящими глазами, в белой, как снег, сутане, стоя над толпою на возвышении, широким взмахом осенил склоненное море голов, ответившее протяжным глубоким вздохом и шелестом сложенных крестом рук.
В наступившей немой тишине раздался резкий голос, истерически выкрикивающий все более высокими нотами несвязные фразы.
До того места, где стояли оба инженера с девушкой, доносились только обрывки этой речи, но по дыханию и движениям толпы можно было угадать остальное.
— Возлюбленные братья и сестры!.. исполнилась мера гнева божия, и настал час возмездия... Покаемся в грехах наших, ибо велика бездна их, и вопиет к небу их скверна. Огнем всепожирающим очистится земля, и пламень его — свеча ко господу!.. В гордыне разума отринул человек бога своего, — и вот лежит прахом у подножия ног его! Страшен гнев бога живого! Покаемся, братья и сестры, и будем плакать кровавыми слезами, ибо близок день суда!
Голос говорившего затрепетал на высокой ноте и захлебнулся в слезах. Конвульсия ужаса прошла по толпе и прорвалась морем звуков. Истерические вопли, громкие рыдания, крики потрясли огромную, обуянную безумием толпу. Невдалеке от ограды несколько женщин билось в судорогах. Какой-то высокий, худой человек, с безумно вытаращенными глазами, поднял обе руки к небу и кричал надтреснутым голосом:
— Меа culpa, mea maxima culpa!1
1 Моя вина! Моя величайшая вина! — возглас покаяния у католиков.
Другие били себя в грудь и, задыхаясь от слез, выкрикивали что-то нечленораздельное.
А человек над толпою, словно огромная, насмерть раненная птица, снова взмахнул белыми рукавами-крыльями и высоким фальцетом затянул слова покаянного гимна:
— Dies irae, dies ilia!..
Многоголосым воплем ответило человеческое море и подхватило жуткую мелодию нестройным рыдающим хором.
Звонили колокола; сияло золото хоругвей, синий дым курился в ясном воздухе; толпа пела.
Александр оглянулся на Дагмару и невольно схватил ее за руку; девушка с трудом переводила дыхание; ее била лихорадочная дрожь. Горяинов криво усмехался, но тоже был бледен.
Дерюгин чувствовал, как у него самого со дна души подымается какая-то мутная волна. Он тронул за руку спутника.
— Надо отсюда выбираться, — сказал он, указывая глазами на девушку. Тот кивнул головою, и они принялись работать локтями, пробираясь сквозь беснующуюся толпу. Но долго еще слышно было нестройное пение, вопли взбудораженного человеческого моря и звон колоколов, которые, казалось, тоже захлебывались рыданиями.
— Я вам говорю, — повторял Дерюгин, вздохнув свободнее на бульваре Распайль, — если не заткнуть рты этим фанатикам, весь город сойдет с ума.
— А разве не любопытно? — спрашивал Горяинов, утирая пот и отдуваясь. — Я ведь предсказывал, что человеческое стадо взбесится раньше, чем вы успеете построить ваши машины.
— А ну вас к черту, — огрызнулся Дерюгин, которому вдруг противно стало слушать странные реплики своего собеседника.
Тот пожал плечами и замолчал.
Некоторое время они шли молча, пробираясь по улицам, где было меньше сутолоки.
Вблизи медицинской школы они взяли такси, но это мало помогло делу: было почти немыслимо двигаться среди сменяющих друг друга сплошных толп.
В одном месте пришлось окончательно остановиться. Вдоль улицы подымалось странное шествие, совершенно запрудив ее и остановив на ней движение.
Впереди шла целая ватага людей, взявшихся под руки и нетвердыми шагами одолевающих пространство. Вид у них был нелепый и жалкий. Сверх элегантных костюмов, словно снятых с модной картинки, яркими пятнами пестрели букеты и гирлянды живых цветов; на головах были полуувядшие венки, осыпавшие свои лепестки при каждом шаге. Среди черных смокингов и фраков цветными мазками вплетались светлые костюмы нарядных, декольтированных женщин. Одна из них, прикрытая только легкой газовой вуалью, сквозь которую белело матово-бледное тело, во главе шествия исполняла какой-то вакхический танец, изгибаясь всем корпусом и вскидывая кверху изнеможенные руки. В такт ее движениям вся толпа раскачивалась, как одержимая, и временами начинала дикую пляску. Над странным скопищем стоял нестройный гул голосов, визгливый хохот, обрывки песен и пьяных возгласов.
Когда начало шествия поравнялось с Дагмарой и ее спутниками, — к первым рядам подошли двое полицейских, и сержант стал что-то говорить долговязому молодому человеку, игравшему, видимо, роль главаря.
На лице последнего изобразилось вдруг необычайное изумление. Фамильярным жестом он взял за пуговицу мундира блюстителя порядка, и до невольных слушателей донеслись возбужденные звуки его голоса:
— О, уважаемый страж и хранитель мира, разве вы свалились только что с луны или еще не вырвались из объятий Морфея? Разве вам не известно, что вся эта милая вертушка летит вверх тормашками, — он щелкнул пальцами и засмеялся, — а с ней вместе и мы с вами, милейший, и все, что вокруг нас: наша прекрасная Франция, наш милый Париж со всем его весельем и смехом, со всеми его хорошенькими женщинами, — и он прижал к себе плясунью в газовой вуали, на лице которой из-под пьяного возбуждения выглянула гримаса тоски и страха.
— О чем же хлопотать, о чем думать в оставшиеся дни? — продолжал с пафосом молодой человек. — Надо жить, надо захлебываться жизнью, пока она еще здесь, в нашем теле! А? что вы на это скажете? О, милый страж, вы говорите о нарушении тишины и порядка, но понимаете ли вы, что скоро наступит такая тишина, которой не услышит ни одно живое ухо? Бросьте же ваш ригоризм, приятель, и отправляйтесь к вашей Лоло, Мими, Фи-фи, — или как там еще? или присоединяйтесь к нам, и будемте жить, пока не поздно! — и он подхватил смущенного сержанта под руку и потащил его с собою.
— Что это такое? — спросил Дерюгин мрачного человека в кожаном переднике, недоброжелательным взглядом провожавшего странную процессию.
— Это напоследок веселятся те, которым осталось недолго веселиться, — со злобой ответил спрошенный и прибавил цветистое, выразительное ругательство.
— Говорят, вчера, — вмешалась в разговор стоявшая рядом женщина с испуганным лицом и заплаканными глазами, — они сотнями нагишом бегали по Итальянскому бульвару.
— Мы точно перенеслись в средние века, — сказал Дерюгин, — религиозный психоз, мания плясок, не хватает еще процессий флагеллянтов и аутодафе. Никогда бы не думал, что современное человечество может быть охвачено такими эпидемиями.
— А почему бы и нет? — возразил Горяинов. — Стадо всегда остается стадом и будет одинаково реагировать на внешние воздействия.
По мере приближения к району, захваченному народом вокруг Сорбонны, картина приобретала другой характер. И здесь метались человеческие толпы, возбужденные нарастающей эмоцией, но в людях неустанного физического труда, для которых жизнь была непрерывной борьбой и напряжением мускулов, — это чувство принимало форму накипающего гнева и жажды деятельности.
Здесь слушали бесчисленных ораторов, пламенными словами призывающих к борьбе, к работе, к горячему, живому делу. И так же, как у церкви Клотильды, люди отвечали многоголосым глухим шумом, точно рокот струн огромного инструмента, откликавшегося на созвучные ноты; и также нарастала волна острого возбуждения, грозящего в любой момент окончиться взрывом стихийной силы, сметающим все на пути.
Но грань еще не была перейдена, еще не раскачалась колоссальная машина, а пока лишь гудела и вибрировала от не нашедшего выхода напора.
Трое спутников оставили такси, ставшее совершенно бесполезным в тесноте переполненных улиц, и медленно пробирались к недалекой уже цели.
Из обрывков разговоров вокруг они узнали последние новости. Около часу назад была, наконец, сделана попытка противопоставить открытую силу надвигающимся событиям. Вдоль улиц Дез-Эколь и Суфло были двинуты отряды полиции и войск, которые должны были очистить весь район вокруг Сорбонны, закрыть съезд и арестовать наиболее неприятных правительству лиц.
Солдаты встретили угрожающую молчаливую толпу, сомкнувшуюся тесными рядами. Эта гневная возбужденная тишина, ожидающая лишь толчка, чтобы разразиться бурей, судорожно сжатые кулаки, угрюмые решительные лица и, главное, — море, неоглядное море голов, были достаточно красноречивы. Ни одна рука не поднялась к оружию, и под то же грозное молчание отряды всадников и колонны пехоты, продефилировав по ближайшим улицам, скрылись в их сети, растаяв по пути. Поднятый для удара кулак разжался и упал, как мягкая тряпка. Пикеты вокруг здания вооружились брошенными солдатскими винтовками.
Когда Дерюгин со своими товарищами добрался сюда, — площадь еще более, чем вчера, имела вид вооруженного лагеря; кое-где виднелись уже пулеметы, и вдоль улицы Сен-Жак глядела снятая с передка пушка.
И только крикливые мальчишки носились там и здесь, точно живые волчки и распевали во все горло только что родившуюся песенку:
Nous ferons un canon Pour tirer le ciel! O, la, la!1 |
1Мы сделаем пушку, чтобы выстрелить в небо!
И от времени до времени к задорным детским дискантам присоединялись импровизированные хоры тысяч мужских голосов, и тогда к высокому небу точно подымалась суровая угроза:
Pour tirer le ciel!
Когда всем троим удалось, наконец, попасть в зал заседаний, то здесь оказалось уже сплошное месиво человеческих тел. С трудом протолкавшись ближе к первым рядам, они очутились в одном из боковых проходов стиснутыми в движущейся живой массе. Внизу стояло тревожное напряженное молчание, хоры гудели сдержанным гулом.
Первая часть заседания, видимо, уже кончилась, и предложение русской делегации, поддержанное представителями Германии, было принято. Стоял на очереди вопрос, как осуществить его практически. Один из членов президиума только что сообщил об утренней попытке правительства овладеть ходом событий и разогнать съезд.
Теперь он говорил о том, что получен ответ военного министерства, одобренный президентом республики, рассматривавший проект постройки пушек как фантастическую идею, бесполезную по существу и невыполнимую технически; в конце приводилось откровенное обоснование: правительство не могло согласиться обезоружить армию, предоставив в распоряжение кучки фантазеров весь запас взрывчатых веществ республики: это значило остаться с голыми руками в такой тревожный момент, отдать страну всем ужасам гражданской войны, не говоря уже о неизбежной внешней опасности.
«Весь этот проект, — говорилось в конце сообщения, — только предлог, чтобы вырвать из рук власти возможность сдерживать растущую анархию».
Точно глухая стена стала перед доводами разума, перед простой идеей общечеловеческой солидарности, и в нее бесполезно было стучаться.
Еще несколько раз высказались ораторы, указывая на необходимость, не теряя времени, организовать работу, на неизбежный, неумолимый рост опасности, на то, что каждый потерянный день отнимает шанс от надежды на успех, — стена оставалась незыблемой.
Присутствовавший на заседании представитель военного министерства заявил, что решение правительства окончательно, что все взвешено и предусмотрено, и во всяком случае этот план принят быть не может.
Последние слова его были покрыты неистовым ревом и шумом на галереях. Он пытался еще что-то сказать, но это оказалось невозможным. Бледный, с перекошенным лицом, он спустился в зал, сопровождаемый свистом и криками:
— Долой лавочников!
Тишина наступила не скоро. Но когда на трибуне вдруг появился человек в блузе с копной буйных волос на квадратной голове, — шум улегся мгновенно.
— До сих пор говорили вы, а мы слушали, — обратился он к залу, — теперь слово за нами. Вы видите сами, что впереди тупик. Дальше по этому пути ходу нет. Здесь страх, дух мелочной ненависти, откровенное признание, что их сила — лишь сила пушек, направленных против народа. Значит, другого выбора нет. Теперь мы должны взять дело на себя. У вас — головы, у нас — руки — миллионы рук, и вместе мы сделаем то огромное, чего требует момент, а они пусть очищают дорогу. Их песенка спета!
Несколько минут зал дрожал от криков, рукоплесканий, целого потока бурных приветствий.
Мрачному генералу, еще раз поднявшемуся на трибуну, не дали говорить.
И когда наступила полная тишина, стало очевидно, что возврата назад нет, что предстоит не кабинетная работа и обсуждение резолюций, а борьба.
И на предложение обратиться на этот раз с апелляцией к народу, — ни одного голоса не оказалось против. Поистине, другого выбора не было.
Заседание было окончено.
Дерюгин и Горяинов со своей спутницей стали пробираться к выходу. Все трое молчали, возбужденные только что виденным. На воздухе, свернув в одну из менее шумных улиц и несколько отдышавшись, Горяинов сказал молодому инженеру:
— Это точно зараза какая-то, катализатор, вызывающий всюду одну и ту же реакцию!
— Иначе и быть не может, — ответил тот, — в котле было слишком много пара.
— А клапаны отказались действовать?
— Вот именно: клапаны, предусмотрительно поставленные прежними механиками, чтобы выпускать пар понемногу.
Они подходили уже к углу улицы Варенн, когда вдруг из нее вылился бурный человеческий поток. Люди мчались, как одержимые, сплошной массой, с дико вытаращенными глазами, с выражением напряженного ужаса в глазах. Казалось, их преследовало, настигало по пятам что-то внушающее непреодолимый страх. Ничто не могло остановить бьющуюся в пароксизме паники толпу. Дерюгин видел, как в нескольких шагах от него упала ничком женщина, и ни одна рука не протянулась к ней для помощи. Одну секунду он видел еще ее лицо, искаженное болью и ужасом, но уже через мгновение человеческий поток захлестнул ее своими волнами, тысячи ног прошли, не замечая, через распростертое на мостовой, в муках корчащееся тело, и Дерюгин не расслышал даже ее стона в общем хаосе воплей и криков обезумевшей толпы.
С растущей тревогой все трое, держась друг друга, прижались к стене дома, следя за происходившим и стараясь отгадать его причину. Наконец, Дерюгину удалось схватить за руку какого-то долговязого парня без шляпы с растрепанными волосами и дико блуждающим взглядом, отброшенного толпой к краю улицы.
— Послушайте, что случилось? — на ухо крикнул ему инженер.
Человек остановил на нем растерянный взгляд, потом оглянулся назад и вдруг, словно пораженный страшным зрелищем рванулся вперед с воплем:
— Бегите, спасайтесь!
— Да от чего спасаться, черт вас возьми? Что там такое? — повторил Дерюгин, встряхнув за плечи ошалевшего человека.
— Шар, шар летит! — дико закричал тот, еще раз оглянувшись, и вырвавшись из державших его рук, пропал в толпе.
Дерюгин побледнел; Дагмара стояла, прислонившись к стене, и, как загипнотизированная, смотрела назад, туда, откуда вывалился бурный поток.
— Не может быть, — пробормотал инженер, — это вздор. Он сейчас где-нибудь в Италии, никак не здесь...
И, тем не менее, какая-то неодолимая сила заставила и его обратить взгляд туда, куда прикованы были глаза Дагмары, куда в смертельном ужасе оглядывалась мчавшаяся мимо них толпа.
В первое мгновение он ничего не заметил, но затем между двух стен домов, на высоте нескольких метров над морем голов, вырисовались в голубоватом тумане знакомые очертания пламенного шара, три недели назад обдавшего его знойным дыханием у лаборатории профессора Флиднера.
Он казался точно таким же, как в этот злополучный день: те же голубоватые жилки пересекали его сияющую поверхность, те же брызги искр сыпались вниз, к окружающим предметам, только размер был, по-видимому, больше, однако далеко не в такой степени, как надо было ожидать, судя по описаниям газет. Эта мысль смутила инженера, но он не успел продумать ее до конца. Он чувствовал, как захлестывала и его волна непреодолимого страха, исходившего от обуянной паникой человеческой массы. Над хаосом звуков, стоявших над нею, Дерюгину слышен был знакомый треск брызжущих к земле молний.
Не в силах сопротивляться общему порыву, все трое слились с людским потоком, стараясь только держаться рядом. Они не помнили, долго ли несла их эта волна, они видели только тысячи искаженных ужасом лиц и над всем пыщущий пламенем в голубоватом тумане ужасный шар. Когда, наконец, их выбросило в одну из тихих улочек Латинского квартала, они долго не могли отдать себе отчета в том, чему свидетелями им пришлось быть в этот жуткий день. И вокруг было то же.
Люди оглядывались в изумлении, растерянные, недоумевая, куда забросила их волна пережитого ужаса, искали глазами причину всего происшедшего, преследовавший их пламенный шар, и не могли найти его и следа; нигде не заметно было признаков пожара или разрушений, о которых все знали по газетным сообщениям: шумел и грохотал обычной жизнью многомиллионный город.
К вечеру стало известно, что нигде в других местах не было замечено ничего похожего на атомный вихрь, и на пути, по которому пронеслись испуганные люди, не было никаких следов его движения.
Стало очевидно, что возбужденная за эти дни толпа стала жертвой массовой галлюцинации, увлекшей ее в дикое бегство.
— Как же так? — недоумевала вечером Дагмара, вспоминая события дня. — Я готова чем угодно поклясться, что я видела его и слышала треск его молний.
— Такова сила внушения, — ответил Дерюгин, — мне кое-что сразу показалось странным тогда, но и я не смог устоять против этой удивительной иллюзии.
На следующий день Дерюгин и Дагмара остались у себя в номере. Девушка была совсем больна после вчерашних потрясений, ночью бредила воспоминаниями минувшего дня и металась в лихорадке. Встревоженный инженер провел у ее постели бессонную ночь, только к утру забывшись тяжелой дремотой. Вызванный врач не нашел ничего опасного в данный момент, но предписал на несколько дней полный покой, предупредив, что новое потрясение может уже быть рискованным.
Прощаясь с Дерюгиным у выхода, он покачал головою и сказал:
— Бедный Париж! Он весь бьется сейчас в такой лихорадке; нет уже, кажется, дома, где не нуждались бы в помощи врача. Я сам сегодня у десятого пациента и от вас бегу дальше.
— Вы говорите о необходимости покоя, отдыха нервам, — сказал Дерюгин, — но разве это возможно во взбудораженном муравейнике, где зараза, кажется, носится в воздухе, проникает сквозь стены?
Врач пожал плечами.
— Если можете, уезжайте. Здесь, действительно, трудно ожидать тишины. Говорят, уже с ночи где-то на Монмартре идет стрельба. Бедный Париж! — повторил он, беря в руки трость и открывая дверь.
Дерюгин вернулся в номер и сел у постели больной. Дагмара взяла его за руку и долго не выпускала из своей. Ее охватил безумный страх одиночества; оно давило ее кошмарами и туманило больной мозг воспоминаниями о виденных сценах.
— Вот теперь фон Мейден был бы прав, отправивши меня под опеку доктора Грубе, — слабо улыбалась она, — ты знаешь, мне кажется, я за эти три недели постарела на много лет.
Дерюгин, нагнувшись к ней, тихо гладил ее по голове и вдруг в знакомых пепельных волосах, от которых шел такой одуряющий запах, заметил совершенно седую прядь, блестевшую серебряными нитями. Сердце у него сжалось от боли и жалости.
«История шагает по раненым душам», — подумал он.
«И по трупам», — будто добавил кто-то посторонний внутри его, вспоминая вчерашние сцены паники, во время которой, по слухам, ходившим в городе, погибло до тысячи человек.
Около полудня, когда Дагмара забылась сном, и Дерюгин с тревогой прислушивался к ее неровному дыханию, явился Горяинов. Даже сквозь обычную для него сдержанность и усмешку было видно, что он чем-то взволнован.
Дерюгин сделал ему предостерегающий жест, и старик спросил вполголоса:
— Что случилось?
— Последствие вчерашнего, — ответил инженер, — пока ничего серьезного, но надо избегать новых волнений. Расскажите, что нового в городе? По словам доктора, идут бои?
Оба вышли в коридор, оставив дверь полуоткрытой.
— Дело гораздо хуже, — ответил Горяинов, затягиваясь папиросой. — С утра, действительно, стреляли на Монмартре и у дома Инвалидов, а подле Одеона была горячая свалка. Но сейчас весь город мечется в припадке. На улицах творится что-то невообразимое. Можно подумать, что исполнились предсказания монахов, и настал день страшного суда.
— В чем же дело? То же, что вчера?
— Нет, на этот раз уважительная причина, если угодно. Часа три назад было получено известие, и газеты поспешили его выболтать, о грандиозной катастрофе в Риме...
— В Риме? Атомный вихрь?
Горяинов кивнул головой.
— Дело скверное. В сущности, город почти уничтожен; судя по описаниям, уцелела только южная часть на Авентине. А к северу от излучины Тибра — Палатин, Квиринал, Ватикан — все это охвачено огнем. Собор Св. Петра — в развалинах; начиная от Латерана и до замка Св. Ангела, все горит. Паника неописуемая. Масса жертв, — их еще немыслимо подсчитать. Словом, Рим больше не существует...
Дерюгин представил себе картину гибели вечного города и содрогнулся. Неужели, в самом деле, уже поздно? Можно ли будет обуздать разбушевавшуюся стихию?
И все-таки... Новая мысль мелькнула у него в голове.
— А уверены ли вы, что все это действительно было? — спросил он Горяинова.
— То есть как? — не понял тот.
— Не являются ли самые сообщения такою же галлюцинацией, как вчерашнее появление шара?
— Ну, уж это вы, кажется, чересчур...
— Почему? Видели же в семидесятом году тысячи парижан расклеенными на стенах столицы бюллетени об одержанной победе, оказавшиеся такою же иллюзией, самообманом больного духа толпы.
— Боюсь, что не стоит убаюкивать себя такими надеждами, — усмехнулся посетитель, — я сам держал в руках газеты. Да вот они, — посмотрите сами, — он вытащил из кармана пачку измятых листов, — подробности настолько согласованы и отчетливы, что надо было бы предположить слишком сложный механизм такого наваждения.
— Но почему же началась паника здесь? Рим ведь еще не Париж?
— Ну, почва была подготовлена: это мы с вами видели вчера воочию. Достаточно было небольшого толчка, чтобы все эти миллионы, трепетавшие на грани безумия, окончательно сошли с ума... К тому же в сообщениях из Рима говорится, что шар оттуда пролетел на север и движется между Апеннинами и морем к французской границе.
Оба собеседника замолчали, подавленные, угрюмые. Даже Горяинов больше не смеялся.
Они вернулись в номер и некоторое время сидели у стола, занятые своими мыслями. Дерюгин перечитал телеграммы, и ему снова начало казаться, что все происходящее — дикий бред больного мозга. Погиб собор, творение бессмертного, как казалось, духа Микеланджело; в руинах лежали дворцы и лоджии Ватикана; дымились развалины Пантеона и Латерана, — все накопленные тысячелетиями сокровища человеческого духа, воплощенная, казалось, на долгие века в камне и полотнах его утонченная мысль и могучая воля, вековая культура, — все стало прахом от прикосновения слепой стихии. И то же ожидало, быть может на днях, и этот огромный Вавилон, мечущийся сейчас в судорогах предсмертного страха.
Дерюгину представилось на минуту, что он со стороны, из далеких пропастей вселенной, смотрит на земной шар, и, казалось, видит, как разворачивается на нем, точно кровоточащая язва, огненная лента, и из-под нее вместе с дымом пожаров подымаются удушливые испарения охваченного бредом больного человеческого духа.
Неужели же это конец? Века страданий, упорной кровавой борьбы, мучительные порывы к светлому будущему, страшные катаклизмы, победы и поражения, медленное высвобождение духа из оков инертной материи, слезы и кровь, целые моря их на протяжении тысячелетий, — и сейчас, в преддверии новой надежды — возвращение в первобытный хаос, бунт материи, которая, казалось, уже была окончательно порабощена!
Голос Горяинова вывел инженера из задумчивости. Старик распахнул окно и подозвал к нему Дерюгина.
— Слушайте!
Даже здесь, на сравнительно тихой улице, чувствовалось биение огромного организма.
Смутный гул стоял над морем крыш; звонили колокола, яростно ревели гудки далеких фабрик, со всех сторон доносилась беспорядочная стрельба; а с запада глухими ударами бухали пушки.
— Бедный Париж! — невольно повторил Дерюгин недавние слова доктора.
Горяинов стоял молча, с жадностью прислушиваясь к буре звуков, и жесткая улыбка снова стянула углы его рта, но он не сказал ни слова.
В комнате послышалось движение, — это проснулась Дагмара.
Дерюгин ушел к ней за ширму, а старый инженер остался у окна.
Несколько минут спустя Александр подошел к двери и нажал кнопку звонка, служившего для вызова прислуги. Прошло с четверть часа, — никто не являлся.
— Бесполезно, — сказал ему Горяинов, — сейчас вы никого не дозоветесь. Все разбежались; электрическая станция стоит, трамвай тоже; кое-как работает, по-видимому, только метро. Жизнь умирает... А ведь я, собственно, пришел за вами, — вспомнил он вдруг, — предложить побродить по улицам, взглянуть на то, что там творится.
Дерюгин покачал головою.
— Я не могу оставить сейчас Дагмару. Да и потом, откровенно говоря, боюсь опять потерять себя, поддаться общему психозу; мне нужно сохранить твердыми мысль и волю.
— Как хотите, — ответил старик, — а я пойду. Вечером забегу к вам рассказать новости. Привет фрейлен Флиднер.
Но к вечеру он не явился. Дерюгин остался вдвоем с Дагмарой, взяв на себя роль и сиделки, и отсутствующей прислуги. В мелочной лавочке на углу удалось раздобыть кое-какой провизии. Воды не было. Ее приходилось покупать литрами за сумасшедшую цену у предприимчивых шоферов, развозивших ее бочками на своих машинах прямо из Сены, мутную, тепловатую. Вечером на столах появились свечи, желтоватым трепетным огоньком еле освещавшие комнату, оставляя в полумраке темные углы, где, казалось, копошились сумрачные тени.
На улице было сравнительно тихо, но и здесь от времени до времени пробегали кучки людей, пробирались сторонкою какие-то подозрительные личности, иногда с шумом пролетал автомобиль, или скорым шагом проходил солдатский патруль. И по-прежнему надо всем стоял неустанный яростный гул и рев обезумевшего города. Дерюгин боялся открыть окно, чтобы этот тревожный шум не дошел до слуха Дагмары, но это не помогло; звуки отдаленной стрельбы все время бились в стекла дребезжащим звоном, а к вечеру разгорелась перестрелка где-то поблизости. Почти под самыми окнами треснул раскатистый залп, и звеня посыпались на пол стекла из рамы, разбитые пулями.
Девушка забилась на кровати почти в истерике, и Дерюгин, ожидая каждый момент чего-то неведомого, просидел около нее два часа, держа ее за руку и не отрывая глаз от двери. Больше однако это не повторилось, и только через разбитое окно теперь беспрепятственно доносился шум конвульсирующего Парижа.
— Что это? что это? — шептала Дагмара при каждом ударе орудий, и инженер успокаивал ее, как мог, уверяя, что все скоро кончится. О катастрофе в Риме он рассказать не решился.
Вторая ночь прошла почти без сна. Улицы были окутаны мраком, — освещение погасло. Мигающими вспышками бороздили небо бледные пальцы прожектора Эйфелевой башни, и еще откуда-то справа да прямо перед окном за далекими крышами стояло зарево пожара.
Только к вечеру явился, наконец, Горяинов с повязкой на голове и забинтованной рукой, с лихорадочно блестящими глазами, утомленный, бледный, но с неизменной кривой усмешкой на губах.
— Что с вами? вы ранены? что-нибудь серьезное? — засыпали его вопросами Дерюгин и Дагмара, несколько оправившаяся и освеженная дневным сном.
— Приключение на улице Сен-Доминик, или наказанное любопытство, — почти весело ответил гость, протягивая им здоровую руку. — Был, можно сказать, на краю гибели, но зато сейчас — с целым ворохом новостей.
Ну и дела творятся, друзья мои! Спектакль, какой не часто приходится видеть. Если считать в Париже четыре миллиона человек, то вчера по крайней мере три миллиона девятьсот тысяч были буйно помешанными. Прежде всего, понимаете ли, паническое бегство, безумная мания уйти, куда глаза глядят, лишь бы вон из стен города, в близкой гибели которого убеждены были все эти ошалелые скопища. Объявился и пророк этого близкого конца, одна из зловещих птиц в черных и белых сутанах. Вчера около Нотр-Дам он собрал тьму народа своими сумасшедшими речами и объявил, что ему было видение, в котором открыта вышняя воля: городу осталось жить три дня. Можете себе представить, что произошло. Вся эта наэлектризованная толпа, сотни тысяч людей, двинулись вон из города всеми возможными путями. Вокзалы обратились в осажденные крепости; там происходили настоящие бои с пулеметами, пушками, чуть не со всеми измышлениями нынешней военной техники. Лионский вокзал загорелся, — его развалины до сих пор дымятся.
— Не это ли зарево мы видели всю ночь? — перебил Дерюгин, указывая в окно.
— По всей вероятности, хотя пожары вспыхнули и в других местах. Все дороги из города были запружены сплошной массой беглецов. Я видел эту толпу у Лувра; вы знаете, мне стоило больших усилий, чтобы не присоединиться к ней. На Орсейской набережной пришлось наблюдать любопытную сцену. На балконе особняка стоял над шумевшей толпою Биду, знаете — один из владельцев угольного синдиката, этакое жирное животное с одутловатым лицом и бычачьей шеей. Он помешался окончательно на мысли о неизбежной гибели земного шара. Он метался за перилами террасы, как зверь в клетке, рвал в клочья пачки ценных бумаг и кредиток и вместе с золотом пригоршнями швырял их на улицу. Это было поразительное зрелище... Блестящий дождь золотых кружочков и целые рои цветных бумажных лоскутьев падали вниз, будто тысячи ярких бабочек, и осыпали беснующуюся толпу. А сам он стоял над нею такой огромной тушей и кричал, пересиливая иногда неистовый шум внизу: «Кончается наша земля!» — И толпа отвечала ему воплями и рыданием. Рассказывают и о других случаях. Редактор "Journal des Debats" застрелился, оставив записку, что не в силах ждать общей катастрофы. Директор Восточного банка Гейземан бросился в Сену с Аркольского моста, прочитав известие о пожаре Рима. Генерал, которого мы с вами видели на съезде, помощник военного министра, расстреливал прохожих на улице из револьвера, уверяя, что кругом кишат немецкие и московские шпионы.
— Но что же помимо этого делается в городе? — остановил Дерюгин рассказ гостя, — утром началось восстание, революция, — я не знаю что, и весь день и ночью шла стрельба... В чьих руках Париж?
Горяинов развел руками.
— Революция? Не знаю. Вчера ружья и пушки стреляли просто потому, что они были заряжены. Ничего нельзя разобрать. Правда, войска сражались с народом, но больше, кажется, друг с другом. Во всяком случае, уже к вечеру не стало силы, которая бы ими управляла, и они просто разбрелись по городу, частью смешавшись с уличной толпой, а частью присоединившись к шайкам грабителей, начавших ночью свои подвиги.
— А сегодня?
— А сегодня, когда улегся давешний приступ безумия, и люди несколько очухались, оказалось, что вчерашняя власть больше не существует, что вся она рассыпалась, растаяла, а жалкая кучка, оставшаяся еще и Енисейском дворце, не имеет силы, ни исполнителей и просто никому не нужна.
— Значит, победа? — встрепенулся Дерюгин.
— Называйте, как хотите, — пожал плечами Горяинов, — победа улицы, пожалуй. Ничего определенного не известно; говорят, в Сорбонне, рядом с ученым конгрессом, сформировалось временное правительство, взявшее его под свою высокую руку, — и они пытаются что-то сорганизовать. Но я думаю, они сами в плену у толпы, наводнившей все залы и галереи.
— Так и должно быть в первые моменты. Помните миф об Антее, набиравшемся сил от прикосновения к груди матери-земли.
Горяинов презрительно фыркнул.
— Утешаетесь сказками? А на самом деле начинается пятый акт, дорогой мой... Я вам говорил еще в Берлине; человечество запуталось, зарвалось, а главное — устало, смертельно устало, — неужели вы и теперь этого не видите? Подумайте: неоглядный ряд столетий неустанной, мучительной и, тем не менее, бесполезной борьбы. Вечное взыскание, мечта о земном рае и взамен — растущая сумма страданий, дух неутолимой ненависти и кровь, кровь без конца... Неужели вы сами не чувствуете, как вас давит тысячелетний груз, эта страшная ноша, под которой стонет земля, не ощущаете в себе голоса бесчисленных изнемогающих поколений? Я лично временами чисто физически воспринимаю эту смертную усталость духа земнородных. Случается, я вижу себя во сне то Галилеем, то Джордано Бруно, то Серветом, горю на кострах священной инквизиции, умираю на полях кровавых битв, захлебываюсь в нантских нуайядах, вижу над головою блеск ножа гильотины или дула десятка ружей, глядящих на меня черными дырами... нет, я думаю, довольно этого всего. Лучше сразу конец в стихийном пожаре, чем еще века и века этого беспросветного, мучительного Сизифова труда.
Дерюгин некоторое время молчал, испытующе глядя на собеседника.
— Вы знаете, мне жаль вас, — сказал он, наконец, тихо, — должно быть ужасно дойти до такого мировоззрения. Но ведь это только самообман, иллюзия плененного духа. Изжило себя не человечество, не оно подошло к грани своего восходящего развития и катится под гору, а та кучка людей, которая считала себя солью земли, и плотью от плоти которой вы являетесь. Это их усталость, их бесполезность и самоощущение заката говорит в вас голосами минувших поколений, а вы обобщаете эти упадочные настроения до общечеловеческих. Человечество никогда еще не было так активно и полно бодрости, как сейчас.
— Пустая отговорка, дорогой земляк, — засмеялся Горяинов, — ответ по шаблону — классовые противоречия, буржуазная идеология и как там еще? Лихорадочное состояние безнадежно больного принимаете за действенную энергию выздоравливающего. А впрочем, все равно: так или иначе, дело идет к развязке, и скоро вся ваша мудрая диалектика вместе с ее материалом, навозом времен, человечеством, превратится в пыль, а еще раньше полтора миллиарда буйно помешанных перервут друг другу глотки от страха.
— А я вам говорю, что человечество будет бороться и в конце концов взнуздает силу, не вовремя развязанную.
— Ну, ну, дай бог нашему теляти волка поймати, простите на грубом слове.
Оба замолчали. Дагмара, сидевшая уже в кресле у открытого окна, примирительно протянула им руку.
— Бросьте вы эти споры, — ведь от них судьбы мира не изменятся. Расскажите лучше, где это вас так изукрасили, — обратилась она к Горяинову.
— О, эта история не длинная и мало интересная, — ответил тот, — иллюстрация на тему: личность и толпа. Вчера вечером около дома Инвалидов я попал в одно из этих диких скопищ, расхаживавших по городу с пением псалмов и гимнов, и имел неосторожность улыбнуться, глядя на постные физиономии лавочников, оплакивавших свои грехи. Какой-то красноносый верзила завопил, что я оскорбляю чувства верующих, что из-за таких, как я, людей постигла божия кара, что кровь нечестивца послужит искупительной жертвой. Толпа заревела и надвинулась ко мне, забыв о своем покаянном настроении. Кто-то крикнул: «Бей эту гадину!». Я понял, что убеждать здесь бесполезно, и надо рассчитывать только на легкость ног. Но уйти было трудно. На меня наседали сотни разъяренных, ошалелых людей. Я отскочил на тротуар и вбежал в какой-то, кажется, ювелирный, магазин; человек тридцать бросилось за мной, остальные теснились на улице и яростно галдели что-то осипшими голосами. Я хотел выбежать через черный ход, но хозяин преградил мне дорогу, вообразив, вероятно, что ловят вора. Красноносый парень треснул меня по голове. Я успел отпарировать удар, но тут навалились остальные; кто-то пырнул меня ножом в плечо, кто-то схватил за ноги, — я упал. Началась общая свалка, в которой нападающие, кажется, больше тузили друг друга, чем меня. Тем не менее, конечно, я не остался бы в живых, если бы на улице, почти у самых дверей магазина, не раздалась ожесточённая стрельба. Я так и не знаю, что это было. Вероятно, просто одна из бессмысленных стычек, которые в этот день происходили по всему городу, когда люди стреляли друг в друга, не зная сами, почему они это делают. Так или иначе, вся ватага выбежала вон, а испуганный хозяин поспешил запереть двери. Узнав, что я чуть не сделался жертвой псалмопевцев, он рассыпался в извинениях, обложил меня пластырями и примочками и вывел потихоньку через заднюю дверь и сквозной проход на другую улицу: он оказался ярым антиклерикалом и сыпал громы и молнии на головы монахов, взбудораживших народ. Мы с ним расстались друзьями. После, уже в аптеке, мне сделали настоящую перевязку. Вот и вся моя история.
— Для чего вы это делаете? — спросила Дагмара. — Ради чего рискуете собой?
— Милая барышня, — улыбнулся Горяинов, — да ведь это именно то удовольствие, которое я предвкушаю давно: посмотреть, как будет вести себя обнаженный, так сказать, естественный, человек лицом к лицу с вечностью.
На другой день утром вышли первые газеты, вернее, специальные бюллетени о создании временного правительства. В них сообщалось, что новая власть стала в городе твердой ногой и понемногу расширяет свою сферу влияния на соседние департаменты.
Первым актом ее было воззвание к народу, указывавшее, что основной своей задачей, помимо защиты нового уклада жизни, она ставит широкую организацию борьбы со стихийным бедствием. К руководству этой работой привлекается конгресс физиков на правах правительственного органа с широкими полномочиями. Ближайшей целью ставится продолжение постройки электромагнитов и сооружение бетонных пушек по предложению русской делегации.
Одновременно было опубликовано обращение съезда, призывавшего всю нацию к единодушной напряженной творческой работе.
Дерюгин вздохнул полной грудью, прочтя это сообщение.
— Слава богу: голова есть, и руки развязаны, — теперь остается только работать.