Сканировал Антон Первушин.
А.Полещук Ошибка инженера Алексеева // В сб. «Мир приключений. Кн.6» — М.: Государственное издательство детской литературы Министерства просвещения РСФСР, 1961, с.3-63. Рис.Н.Кольчицкого.

Мы не отступим, мы пробьем дорогу
Туда, где замкнут мирозданья круг,
И, что приписывалось раньше богу,
Все будет делом наших грешных рук!

С.Щипачев



Я — червь, говорит идеалист. Я — червь, пока я невежествен, возражает материалист-диалектик; но я — бог, когда я знаю . Tantum possumus, quantum scimus! Столько можем, сколько знаем!

Г.В.Плеханов

КАТАСТРОФА

События развернулись неожиданно. В конце марта я получил письмо от Алексеева. Он писал, что ему удалось сделать открытие, которое «буквально взорвет», как он выразился, многие наши представления в области физики вакуума. Алексеев просил меня приехать.

«Не знаю почему, — писал Алексеев, — но, оглядываясь назад, я все чаще вспоминаю тебя и годы нашего совместного житья-бытья... Что тогда было трудным, сейчас кажется ярким, очень и очень нужным. Именно тогда, в спорах с тобой и, казалось бы, случайных разговорах со случайно встретившимися людьми, незаметно произошел какой-то решающий, главный сдвиг в моем сознании. Приезжай, я уверен, что работы нашей небольшой лаборатории заинтересуют тебя. И нам кое в чем поможешь. Ведь ты — математик».

Я выехал через пять дней. Но было уже поздно... Лаборатории Алексеева больше не существовало... Я узнал об этом в поезде, прочитав в газете сообщение Академии наук. Сообщение это потрясло меня. Текст его всем известен, и все помнят его горький и тревожный смысл.

«...Неожиданная катастрофа в лаборатории А.А.Алексеева говорит о том, что природа далеко еще не раскрыла своих сокровенных тайн. К славному списку смелых исследователей, отдавших свою жизнь во имя науки, прибавилось имя Алексея Алексеевича Алексеева и его ближайших сотрудников... Впредь до исчерпывающего расследования причин катастрофы Академия наук предлагает всем исследователям в области свойств вакуума воздержаться от особенно рискованных экспериментов и тщательно согласовать план исследовательских работ... Академия наук просит всех, кто имел отношение к работам лаборатории, или знал Алексея Алексеевича лично и считает, что может быть полезным при расследовании катастрофы, прибыть в Южноукраинский филиал Института звезд... Светлая память погибшим на трудном и славном пути познания и овладения могучими силами природы!»

На другой день я был принят членом комиссии, созданной для расследования причин катастрофы. Положение представлялось чрезвычайно сложным. Было известно, что в день катастрофы руководитель лаборатории собирался представить доклад о работах последних шести месяцев, однако и доклад и все лабораторные дневники погибли вместе с лабораторией. Выяснилось, что Алексеев не отправил в безопасное место ни строчки своих записей; он не вел дублирующих журналов, следовательно, он не видел опасности в своих экспериментах. В день катастрофы Алексеев послал в секцию Космогонии телеграмму о том, что первые опыты прошли успешно. «Приступая ко второй стадии наших работ, — говорилось в телеграмме, — считаю необходимым участие в них представителей космогонической науки, так как совершенно неожиданно работы оказались близкими к вопросам теории происхождения и развития звезд...»

Мне разрешили осмотреть место катастрофы.

Силой взрыва трехэтажное здание лаборатории было превращено в груду изогнутых железных стержней и громадных кусков бетона, проткнутых арматурой. Здания института вокруг лаборатории почти не пострадали, если не считать выбитых воздушной волной стекол. Сейчас их вставляли рабочие.

— Странное дело, — невзначай бросил один из них, когда мы поравнялись с главным корпусом Института звезд, — никогда не поверил бы... Все стекла выброшены наружу, до одного осколка, будто кто выдул их изнутри.

Монолиты фундамента лаборатории были выброшены из земли, раскрошены. Я не ожидал, что лаборатория Алексеева столь велика. В таком здании могли работать по меньшей мере человек полтораста, но я с удивлением узнал, что у Алексеева было только тридцать четыре сотрудника.

— Там кто-нибудь уже был? — спросил я, указывая на развалины.

— Нет, слишком сильная радиоактивность... С такой еще никто из нас не имел дела, — ответили мне. — К счастью, период полураспада невелик, что-то около двух дней, так что мы скоро сможем проникнуть в центральные помещения.

— А как в отношении внешних материалов? — спросил меня пожилой человек с темной тростью кизилового дерева в руке. — Вы не в курсе дела?

— Внешние материалы? — спросил я. — Что вы имеете в виду?

— Важно установить все внешние связи лаборатории, список веществ и приборов, полученных за последние дни, ее заказы подсобным предприятиям — словом, все нити, которые связывали Алексеева с внешним миром. Разве что-нибудь могло сохраниться в этих развалинах? Эх, Алексей Алексеевич... — Он отвернулся от нас и, опираясь на палку, быстро зашагал к своему автомобилю.

— Кто это? — спросил я.

— Расстроился старик, — сказал мой спутник. — Еще бы, он очень близко знал Алексеева... Это Топанов, не слышали?

— Он, кажется, философ?

— Да, и к тому же неплохо ориентируется в наших вопросах. Опубликовал две или три философские работы, связанные с проблемами современной физики. А потом замолк. Говорят, опять ушел на партийную работу, в Отдел науки...

В этот же день меня включили в комиссию.

Перед нами проходила масса различных документов, присланных из организаций, имевших деловые связи с лабораторией Алексеева: бесчисленные накладные, чертежи последних заказов, списки оборудования, перечни журналов, книг, иностранных статей, переведенных по требованию Алексеева и его сотрудников.

Наконец, когда радиоактивность несколько снизилась, аварийная команда в специальных комбинезонах, наподобие тех, которые используются при чистке ядерных реакторов, принялась за свой опасный труд. От мощных механизмов, доставленных грузовыми вертолетами, протянулись по всем направлениям блестящие тросы толщиной с человеческую руку. Согнувшись под тяжестью стальных гаков, люди набрасывали их на обломки того, что еще так недавно радовало глаз своей архитектурной стройностью и целесообразностью... Звучал сигнал, и лебедки оттаскивали в сторону глыбы железобетона, расчищая путь к сердцу здания. И вот показался бронированный колпак над главным залом в цокольном этаже. Колпак был теперь похож на небрежно сорванную кожуру апельсина. Громадные трещины, извиваясь, расходились от его вершины, и всю ночь электрические резаки вгрызались в металл, озаряя темноту вспышками синих искр.

Вот он, главный зал... По специально расчищенному проходу подъехали санитарные машины. Они должны забрать останки людей. Людей, еще так недавно живых, полных огня... Вытянувшись, склонив на грудь головы в капюшонах, молча стояли вдоль прохода аварийники, суровые люди суровой профессии.

К нам быстро подошел руководитель команды. Он жестом показал, чтобы мы к нему не приближались, и глухо заговорил сквозь маску:

— Неожиданное препятствие... Под металлическим колпаком оказался какой-то прозрачный стекловидный материал необычайной твердости, необычайных свойств... Пневматическое зубило из сверхтвердого сплава ломается, не оставляя на его поверхности даже царапины. В зал невозможно пробраться.

— А электрическая дуга? — спросил кто-то.

— Пробовали, не берет... Не берет, и все!

— А если подойти с другой стороны? — предложил я.

— Пробовали, — ответил аварийник. — Бронированный колпак разрезан нами почти всюду, но везде под ним это стекло. Надевайте скафандры, сами посмотрите...

Одна за другой, пятясь, из прохода выбрались санитарные машины и уехали.

Через полчаса, надев скафандры, мы уже перешагивали через осколки бетона, пробираясь в глубь развалин. Действительно, под рваными краями металлического колпака виднелась прозрачная масса, похожая на исполинскую глыбу неотшлифованного темного стекла. На ее поверхности в точности отпечаталась внутренняя сторона стальных плит, из которых был сварен колпак. Прямо перед нами виднелась «дверь» — точный оттиск той настоящей металлической двери, которая лежала невдалеке, сорванная лебедкой. Ручка двери оказалась впаянной в эту неизвестно как возникшую массу.

Лучи солнца упали на стеклянную глыбу. Топанов прижался маской к ее поверхности, всматриваясь.

— Они там! — тихо сказал он. — Кажется, я вижу фигуру Алексеева...

Как в огромном ледяном аквариуме, будто застыли внутри темной глыбы человеческие фигуры. Чтобы лучше видеть, нужно было отыскать наиболее удобную точку наблюдения: стекловидная масса местами была пронизана сетью тонких трещин, делавших ее туманной.

Я поднял с земли чью-то кирку и с силой ударил. Кирка резко отскочила от стекла. Каким-то поющим тонким звуком ответила мне эта прозрачная масса. «Бесполезно, — услышал я голос аварийника, — здесь нужна взрывчатка».

Взрыв был произведен далеко за полночь. В лунном свете высоко вверх взметнулись клубы земли и песка. А когда взошло солнце, перед нами предстала удивительная картина... Силой взрыва металлический колпак был целиком сорван, остатки стен разбросало вокруг, а перед нами блестела на солнце огромная прозрачная сфера, похожая на шляпку белого гриба. Внутри совсем ясно можно было различить смутные силуэты людей, стоящих и сидящих вокруг приборов. Один застыл в стремительной позе, его рука протянулась к фигуре другого человека, деловито держащего руки на кнопках какого-то пульта...

Заколдованное царство... Сказка о «Спящей царевне»... Что за странный вихрь ворвался сюда, в это огромное помещение с настенными люстрами, все еще продолжавшими «висеть», хотя стен уже давно не было? А вихрь именно ворвался извне, так как лаборатория не располагала никакими особенно мощными источниками энергии. В день аварии потребление энергии, отмеченное самопишущими приборами, было даже меньшим, чем обычно. Затем последовал резкий толчок тока, но точно сработавшие автоматы-ограничители отключили энергию, потом пробно включились опять, но сопротивление потребителя было уже бесконечно большим: лаборатория больше не существовала...

Мы стояли перед развалинами. Разговор шел вполголоса, но все перебивали друг друга, торопливо сообщая новые и новые подробности.

— Весь район, окружающий лабораторию, был спасен этим стальным колпаком, — говорил один из физиков. — Если бы не он, разрушения распространились бы на гораздо большее расстояние...

— Прежде всего — что это за прозрачная масса, из чего она состоит? — спросил я.

— Представьте, из воздуха! Да, да, азот и кислород в таких же пропорциях, как и в окружающем нас воздухе...

— Забавно... Это какое-то неизвестное соединение, какой-то неведомый окисел азота... — обронил кто-то.

— Если только это окисел... — покачал головой физик, — что очень сомнительно. Между прочим установлено, что это вещество проводит электрический ток. Мы подвели электрод от сварочного аппарата. Дуга возникает, хотя тотчас же срывается. Вакуумной присоской собрали пары...

— ...И в спектре только кислород и азот?

— В том-то и дело. Утром взяли на анализ тонкую пластинку, по-видимому осколок, который подобрали после взрыва. Сделали рентгеноструктурный снимок. Расстояние между центрами атомов необъяснимо мало...

— Но как нашли этот осколок?

— Один из рабочих споткнулся и упал.

— Осколок так велик?

— Нет, осколок помещается на ладони, но его вес сорок два килограмма!

— Любопытно, что температура этой прозрачной массы — тридцать шесть и шесть десятых градуса ночью и днем!

— Да, да, поразительное постоянство! Как в термостате...

— Но откуда появилась энергия взрыва? Насколько мы теперь осведомлены, ни накопления энергии, ни резко увеличенного поступления ее извне не было...

— Откуда-то, однако, эта энергия появилась! Причем в лаборатории, которая не занимается ни расщепляющимися материалами, ни термоядерными реакциями... В списках не оказалось ни урана, ни плутония, ни тория. В лаборатории не имелось ни тяжелой воды, ни тяжелого водорода, без которых пока не обходятся исследования высокотемпературных процессов...

— Да... Загадка...

Сегодня — неожиданное открытие! Сотрудники Института звезд сообщили нам, что с ракетодрома, принадлежащего этому институту, Алексеев довольно регулярно запускал высотные ракеты. Главное управление по исследованию космического пространства подтвердило, что за несколько месяцев до катастрофы в адрес лаборатории Алексеева были направлены три крупные ракеты. Контейнер последней ступени, по условиям договора, поставлялся пустым. Ракеты были запущены за месяц до катастрофы. В делах ракетодрома сохранился акт запуска. В графе «Назначение» сказано: «Выход в Космос с целью исследования безвоздушного пространства». Содержимое последней ступени устанавливалось и монтировалось в лаборатории Алексеева. Больше никакими сведениями Главное управление не располагало.

«С целью исследования безвоздушного пространства»... Очень туманно. Каково же назначение ракет? Среди сотен искусственных спутников, которые носились вокруг Земли по самым различным траекториям, в марте не было зарегистрировано новых. Что случилось с алексеевскими ракетами? Ведь именно в тот день, когда Алексеев хотел широко раскрыть содержание своих работ, и произошла эта злосчастная катастрофа. Почему она случилась именно в тот момент, когда успех эксперимента не вызывал у Алексеева сомнений, когда он уже готовился сообщить миру о каком-то новом, крайне важном научном открытии?

Нужно было во что бы то ни стало раскрыть тайну этого дня. Этого требовало не праздное любопытство. Десятки запланированных научных опытов были приостановлены специальным распоряжением. Наука никогда не была бедна самоотверженными искателями, но ненужный риск граничил с преступлением. Все говорило о том, что роковую роль сыграла какая-то случайность, какой-то неверный шаг. Надо знать, какой именно шаг вызвал катастрофу!

Но шла неделя за неделей, а мы были все еще далеки от разгадки...

Люди самых различных специальностей съезжались к нам, в этот небольшой приморский городок. Каждый хотел помочь разобраться в случившемся. Веранда скромной столовой с громкой вывеской «Таврия» по вечерам превращалась в зал заседаний. Здесь обсуждались различные научные новости, но в центре внимания была, конечно, лаборатория Алексеева. Каждая догадка, которая могла бы пролить хоть какой-нибудь свет на случившееся, горячо отстаивалась или оспаривалась, подробно анализировалась. Все, однако, единодушно признавали, что Алексеев и его сотрудники вели себя как исследователи, спокойно работающие с самыми невинными, безопасными вещами.

— Когда я изучаю под микроскопом срез фотоэмульсии, — говорил один из завсегдатаев «Таврии», — мне и в голову не приходит, что со мной что-то должно случиться. Видимо, так примерно работал и Алексеев.

И вдруг произошло событие, которое повернуло наши поиски совсем в новом направлении...

«МОРЕ НА НЭБИ»

Я поселился в семье Федора Васильевича, заведующего совхозным гаражом. Хозяин, человек мягкий и неторопливый, был занят весь день, да и дома ему не давали покоя. То и дело чья-нибудь голова показывалась над кустами сирени у забора, и простуженный голос спрашивал: «А чи дома хозяин? Га?»

Федор Васильевич обычно завтракал и ужинал во дворе под дощатым навесом, очень похожим на беседку, если бы та сторона, что выходила на улицу, не была забита планками от ящиков из-под овощей.

— Та дома, — тяжело вздыхая, отвечал Федор Васильевич и аккуратно клал ложку рядом с еще полной тарелкой. — Ну же, Ганнушка, зови...

И начинался разговор про бензин, резину и дороги, про вывоз удобрений со станции, после чего Федор Васильевич, так и не «поснидав», отправлялся до своей «бисовой роботы», которую он, между прочим, не променял бы ни на какую другую...

К Федору Васильевичу я попал не случайно. Незадолго до катастрофы с ним договорился Алексеев. Федор Васильевич встретил меня на вокзале, по какому-то одному ему известному признаку узнал меня и привез к себе. В доме было всегда тихо, казалось, что и Федор Васильевич и его жена о ком-то тоскуют. Так оно и было на самом деле, но вскоре все пошло по-другому.

Таня — дочка Федора Васильевича — девочка лет девяти-десяти, вернулась домой из села Новофрунзенского, где она гостила у «тети Фроси», и тотчас наполнила двор и дом своим звонким смехом и бесконечными рассуждениями по поводу самых различных событий местного и всемирного значения. Надобность в будильнике отпала, так как Татьяна, а именно так ее величали все в доме, была страшной противницей сна.

Мне ни разу не удалось встать раньше нее, а возвращался я ко времени ежевечерних шумных баталий, которые проводились всем семейством по «уловлению» Татьяны и водворению ее на маленькую раскладушку под моими окнами.

— Здравствуйте, дядьку, — услышал я, когда вышел во двор, чтобы умыться. — Вы вже проснулысь?.. А вы вмиете крабыкив ловыть? А чего цэ вы сюды приихалы?

Я спросил, как ее зовут, но Татьяна продолжала задавать мне уймищу вопросов, а по ее мучительно сморщенному носику, уже обгоревшему на солнце, я почувствовал, что она не все понимает из того, что я говорю.

— Кажыть громче, — сказала ее мать, — вона недочувае...

Что-то кольнуло в сердце... Эта веселая хохотушка, с таким огромным запасом вопросов, с такой жизнерадостностью, не совсем хорошо слышала... Но вскоре я приспособился. Татьяна очень хорошо понимала с губ, а обстоятельность и терпение, которые я проявил в этом первом разговоре, положили начало самой тесной дружбе. По секрету я написал своему знакомому, занимающемуся микрорадиоаппаратурой, и попросил его прислать мне какую-нибудь новинку в области слуховых аппаратов, так как усилитель для тугоухих с довольно громоздкими батареями был тяжел и неудобен, с ним Татьяна ходила только в школу.

И вот, после того как мы «наловылы крабыкив» и наполнили две бутылки из-под молока рачками-отшельниками; после того как мы сходили «до ветряка», опытной и вполне современной ветросиловой установки; после того как я посторожил возле оранжереи, а Татьяна, протянув руку в выбитое стеклышко крыши, сорвала зеленый и прекислый лимон, — после всего этого она, болтая на самые различные темы, произнесла фразу, которая заставила меня насторожиться...

— А вы бачылы море на нэби? А пароплавы? А город з высокимы башнями?

— На небе? — переспросил я. — Что ты выдумываешь?

— Я выдумываю?! — Татьяна обиделась, потом подумала, что ослышалась. — На нэби, от там! — Она указала куда-то вверх. — И чего цэ вы так довго спите? Га, дядьку? Дядечку?

Я внимательно посмотрел на Татьяну. Нет, она не выдумывала, она действительно что-то видела.

— А когда это ты видела?

— Колы?.. Як сонечко станэ, ось там... — Она вновь показала куда-то вверх.

Я решил тоже посмотреть, как «ходять на нэби пароплавы» и на прочие чудеса, о которых мне всю дорогу рассказывала Татьяна.

Наконец-то мне понадобился будильник! Я поставил его на половину пятого утра и, когда он чуть свет затарахтел, схватил его и хотел было спрятать под подушку. Но со двора донесся голосок Татьяны: «Дядьку, дядичку, скорийшь! Ну, дядичку!»

Я наскоро оделся и вышел. Чуть розовая полоска на востоке только подчеркивала синеву еще ночного неба. Прохладный ветерок дул с моря, неся с собой запах рапы, пряный и острый дух прелых водорослей, полосой тянувшихся вдоль бровки берега. Татьяна стояла рядом со мной в тапках на босу ногу, накинув на плечи ватное одеяльце, под которым она спала.

— Ты почему меня так торопила? — спросил я. — Не рано ли?

— А хиба ж я знаю? — ответила Татьяна. — Ходимо до моря, там выднишь...

Тихими спящими улицами мы прошли к морю. Ни в одном окне не было света, только высокий маяк, стоявший посередине улицы, еще продолжал мигать. Возле мола было пусто. Вдали, у мостков, протянувшихся далеко в море, несколько рыбаков собирались отчалить на утренний лов.

— Ну, скоро ли? — спросил я Татьяну.

— Угу! — кивнула она. — Почекайтэ трошки...

Я присел на песок и залюбовался восходом солнца. Как хорошо, что Татьяна разбудила меня! Даже если ее чудо и выдумка...

— Ось воно! Ось! — закричала Татьяна и запрыгала вокруг меня. — Ось, ну, що я вам казала?! Ось воно!

А «воно» было действительно удивительным!

Сперва я не понял. Просто мелькнула вдалеке над морем какая-то светлая полоса и пропала... Вот она возникла снова и теперь осталась, а за ней наступали такие же светло-желтые полосы. Еще и еще... Потом небо, казалось, дрогнуло. И вдруг над моей головой раскинулось море. Но это было совсем другое море, не похожее на спокойную гладь перед нами. Волны казались неправдоподобно большими, будто кто-то поднял меня на необыкновенную высоту над бушующим морем и поставил перед глазами гигантское увеличительное стекло. Прямо в зените волны были огромными, а в глубине, под ними, был виден желтый песок, по которому быстро скользнула какая-то рыба... А волны все неслись и неслись. Мелькнула чайка, усевшаяся на гребне волны, она показалась мне больше океанского парохода. И все видение бесшумно умчалось на восток, к сияющему солнцу, диск которого показался над горизонтом...

Татьяна притащила ворох сухих водорослей, и мы уселись на них. Я не мог прийти в себя от изумления. Лодка с рыбаками уже отчалила, люди спокойно гребли вдаль, к каменистой косе, обрамлявшей бухту. Видимо, они привыкли к этому явлению, не замечали его...

Татьяна украдкой на меня поглядывала, и я понимал, что она досадовала на себя за то, что «продешевила»... Она, видимо, не ожидала, что просто красивая картинка в небе, которой можно просто полюбоваться, вдруг вызовет такое волнение и такой интерес у взрослого дядьки.

— Это часто бывает? — спросил я.

— Ни, — пожала плечами Татьяна, — тильки раз в день...

— Каждый день?.. И только утром?

— Як свитает, — подтвердила Татьяна.

— А что твой батько говорил, ты показывала ему?

— А ему байдуже...

— Байдуже?

— Ему цього нэ трэба... У него бисова робота. — Татьяна не без иронии посмотрела на меня. — А яка у вас робота?

— Погоди, Таня, значит, ты уже не раз видела это «море на нэби»? А когда первый раз, самый первый раз? Вспомни...

Татьяна отбросила сухой песок смуглой ладошкой и, что-то шепча про себя, стала рисовать на влажном песке.

— В той день, — сказала она, — вчителька була мною дуже задоволена и поставыла «видминно» по арифметики. Це було... — Я затаил дыхание. — Це було... восьмого березня, восьмого березня, восьмого марта! Ну да, був праздник...

«Мираж, — думал я, — мираж!.. Да откуда ему взяться холодным апрельским утром? Что здесь, Сахара? Или тропики? Больше всего он напоминает верхний мираж полярных областей, но и для него здесь не место. Восьмого марта, говорит Татьяна... Может быть, и раньше, ведь это она впервые увидела «море на нэби» восьмого марта...»

Признаюсь, я ждал, сам того не сознавая, что Татьяна назовет совсем другое число. Я ждал, что она назовет двадцать восьмое марта, так как именно двадцать восьмого марта произошла катастрофа в лаборатории Алексеева... Чем черт не шутит, может быть, между этими двумя событиями и есть связь... Но Татьяне я верил, у нее была очень четкая память и очень хорошо развита наблюдательность.

В «Таврии» мой рассказ произвел впечатление. Вначале мне задавали каверзные вопросы, потом кто-то сказал, что я собираюсь разыграть всю компанию, но я был очень серьезен, и наутро возле мола собралась большая группа наблюдателей. Невыспавшиеся, недоверчивые, хмурые, мои коллеги очень напоминали рассерженных и недовольных птиц.

А когда видение появилось, все замерли и, как завороженные, смотрели вверх, а впереди, на самом берегу, стояла необычайно серьезная Таня и тянулась худенькими руками к своему чудесному и волшебному «морю на нэби»...

Исследовательская лихорадка охватила всех, кто был в то утро на берегу, и всех, кто всматривался в небо на следующее утро. Таинственный мираж появлялся точно в одно и то же время. Это удивляло. Мираж возникал в пять утра и исчезал через полторы-две минуты, в зависимости от облачности. Была в этом какая-то таинственная закономерность, что-то необыкновенно важное... Никто вслух не высказал мысли о том, что мираж и деятельность лаборатории Алексеева могут быть как-то сопоставлены. Но об этом думали все... И эту возможность безусловно допускали в Академии наук, так как все наши заявки на приборы и оборудование для исследования миража были немедленно и щедро удовлетворены. В тихий порт, служивший пристанищем только для местных рыбачьих судов, устремились по воде, по воздуху, по пыльным дорогам потоки самых разнообразных грузов.

Развалины лаборатории к тому времени спешно убирались, и на асфальтированном дворе Института звезд неуклюже суетились автопогрузчики, позаимствованные на соседних зерноэлеваторах.

Порт выделил три крана для выгрузки прибывших тяжелых грузов; срочно был проведен дополнительный кабель, так как предполагалось использовать аппараты, потребляющие большую мощность.

В прозрачную синеву утреннего неба устремились невидимые щупальца современной науки. Мощные радарные установки поворачивались вслед за регулярно появляющимся миражем, но каждый раз мерцающие экраны осциллоскопов оставались безучастными к таинственному явлению. Только при грандиозных усилениях с помощью молекулярных усилителей удалось обнаружить незначительное отражение радиолуча на высоте в две тысячи километров.

Вскоре был закончен монтаж сверхмощной ультразвуковой сирены с параболическим отражателем. Под открытым небом расположились грохочущие поршневые компрессоры, качавшие воздух в толстостенный ресивер. Около пятнадцати часов непрерывной работы насосов требовалось для создания необходимого запаса воздуха, который расходовался сиреной на протяжении пяти-шести минут.

Поднятые в небо на шарах-зондах акустические устройства неожиданно уловили и передали на землю отраженный ультразвуковой сигнал... На высоте двух километров были обнаружены слои воздуха с небывало высокой температурой. Именно эти разреженные слои, подобно вогнутым зеркалам, отражали неизвестные далекие берега, плывущие по морю корабли, морские волны...

«Это самый обычный мираж, — восклицал один из метеорологов, принимавший участие в исследовании, — самый обычный!» — «Но, — возражали ему, — если это обыкновенный мираж, то почему отражающие слои расположены так высоко? Почему он наблюдается только в определенное время? Почему его не искажают потоки нагретых и холодных воздушных масс? И почему, наконец, этот мираж, если только это мираж, отражает радиолуч?»

Всем нам казалось, что мираж, появившись на западе, уходит на восток, и там, на востоке, его также можно обнаружить. Это ощущение было настолько полным и реальным, что мы были очень озадачены тем, что в море, уже на расстоянии ста километров от берега, он не наблюдался.

В конце концов выяснилось, что мираж можно увидеть только со сравнительно небольшого участка, в центре которого находится Институт звезд. Это было первым намеком на то, что миражи действительно как-то связаны с лабораторией Алексеева.

Дальнейшие исследования показали следующее: мираж возникал постепенно. Высокотемпературный слой воздуха, отражающий морской пейзаж, как бы погружался в земную атмосферу из ее более высоких областей, причем погружался довольно медленно, а затем так же медленно выходил из атмосферы. Было похоже, что в нашу атмосферу извне опускалось гигантское вогнутое зеркало и через несколько минут удалялось, чтобы вновь войти на рассвете следующего дня...

В два часа ночи мой хозяин Федор Васильевич разбудил меня.

— Вам звонят. Просят к телефону, — сказал он.

Я прошел в его комнату. Меня вызывала Москва. «Будете говорить с Центром научной и технической информации», — сказала телефонистка. Я приготовил блокнот, стараясь представить, какого рода сообщение заставило работников информационного центра так торопиться. Вновь зазвенел телефон, я поднял трубку.

— Опишите вкратце, — предложили мне, — особенности того явления, с которым вы столкнулись. Мы звонили в институт, но там никого сейчас нет.

Я рассказал о мираже. Меня особенно подробно расспросили о характере тех картин, которые удалось нам разглядеть.

— Видите ли, — сказали мне, — мы в затруднительном положении... Нами получена информация, в которой говорится о том, что обнаружен еще один пункт, где тоже появляется подобный мираж. Правда, нас смущает, что характер картин несколько иной...

Я попросил продиктовать мне имеющееся в распоряжении Центра сообщение. Оно сводилось к следующему.

Американские ученые Фил Джонс и Генри Даттон, занимаясь изучением гидрографического режима озера Верхнего, со своей яхты наблюдали удививший их мираж. Строго в определенное время, а именно в четыре часа двадцать минут утра, в небе возникало увеличенное изображение каких-то рек, сооружений, построек... Некоторые из этих картин оказались знакомыми исследователям. Так, ими было сфотографировано появившееся 10 марта «видение», оказавшееся изображением канала Су со многими кораблями и барками на нем. По их подсчетам, они в это время находились на расстоянии ста семидесяти пяти километров к западу от канала Су, соединяющего, как известно, озеро Верхнее с озером Гурон. Неоднократно ими наблюдались группы бревен, а также плоты, находящиеся от них на громадном расстоянии. Очень часто по небу скользили изображения лесных массивов, как бы видимых с птичьего полета...

Я заверил, что сообщение представляет собой чрезвычайную ценность, и попросил сообщить координаты того пункта, в котором наблюдался мираж.

Через несколько минут мне были продиктованы координаты. «Восемьдесят седьмой градус западной долготы, — записывал я, — и сорок седьмой градус северной широты...»

— Это к северу от острова Гранд-Айленд, — говорил сотрудник Центра. Но я его больше не слушал: сорок седьмой градус северной широты! Да ведь на этой же широте находится наш Институт звезд, лаборатория Алексеева! Я бросил трубку и выбежал во двор. Федор Васильевич, надевая на ходу пиджак, уже шел к калитке.

— Я сейчас вернусь, — крикнул он, — кажется, есть свободная машина!

Он вскоре подъехал на видавшем виды дребезжащем «газике», выпуска чуть ли не пятидесятого года, и через тридцать минут мы уже были возле выстроенного на скорую руку общежития, в котором жили многие приехавшие сюда ученые. Сообщение Центра вызвало настоящий переполох. Все проснулись, откуда-то появился атлас, его раскрыли там, где пучком голубых пятен раскинулись Великие озера Америки.

— А что я вам говорил? — торжествовал метеоролог. — Что я вам говорил? Раз это явление наблюдается не только здесь, не только у нас, то оно не имеет ни малейшей связи с катастрофой в лаборатории Алексеева. Отбросив «небесные видения», нужно изучать все работы лаборатории Алексеева, надо пригласить проницательного следователя, вот что! А этот мираж предоставить нам, метеорологам, специалистам в области физики атмосферы!

— Но почему там время отличается от нашего, время появления картин? — донесся из полутьмы чей-то голос.

— Разница чепуховая: там тоже в пять часов с минутами, ведь наши часы переведены на час вперед правительственным декретом, — возразил я, — а главное — совпадает широта места!

— Совпадает, да не совсем... У нас сорок шесть градусов северной широты! — раздались голоса. — На градус расхождение!

— Это не существенно, — быстро сказал метеоролог. — В наших широтах градус составляет только сто километров, и мираж хорошо виден на границах зоны наблюдения. Мы имеем дело с широтным эффектом, — не унимался метеоролог. — А мы знаем...

— Совпадают широты? — быстро спросил что-то подсчитывающий на клочке бумаги Мурашов, совсем еще молодой научный работник из Института космогонии. — Одну минутку! (Он поднял левую руку. Все с интересом ждали, когда он закончит свои расчеты.) — Американцы, конечно, зарегистрировали время появления миража по своему поясному времени, а оно отличается от местного времени... Я сейчас пересчитаю... Если не ошибаюсь, то по местному времени появление миража у нас и у них почти совпадает...

— Большая точность совпадения и не нужна, — опять донеслось из темноты, — не нужна, так как мы все равно не можем сказать с абсолютной точностью, когда у нас появляется мираж. Это время зависит от места наблюдения, от облачности на горизонте и других причин...

— По-моему, — сказал я, — следует обратиться к этим двум американским наблюдателям с озера Верхнего и узнать, по какому времени они вели наблюдения.

— Пожалуй... — нехотя согласился метеоролог.

— Голубчики! — торжествуя, воскликнул Мурашов. — Я все пересчитал! Этот мираж, по их местному времени, появляется над озером Верхним тоже утром, точно в ту же минуту, что и над нашими головами... Только американские исследователи сообщили не местное время, а, по-видимому, среднепоясное. Часовой пояс охватывает пятнадцать градусов.

Этой же ночью была отправлена большая телеграмма-анкета за океан. Ответ не заставил себя ждать. Действительно, Джонс и Даттон наблюдали мираж в то же самое время, что и мы. В их первом сообщении указывалось время их часового пояса. «Мы пользовались своими наручными часами, сверенными с радиосигналами точного времени Детройта», — радировали они.

Сомнения отпали. Но возникли новые задачи, новые затруднения, из которых нас вывел Максим Федорович Топанов, новое действующее лицо этой необыкновенной истории, человек, о котором мы упомянули лишь вскользь.

ТРЕТЬЯ ТОЧКА


Я уже встречался с ним. Это был тот самый пожилой человек с темной тростью кизилового дерева, который так сильно, не скрывая своих чувств, переживал гибель Алексеева и его товарищей. Максим Федорович Топанов много лет был партийным работником. Лишь в зрелые годы он сумел окончить университет и некоторое время посвятить науке. Философ по образованию, он еще до войны опубликовал несколько работ в области философии естествознания, сразу же обративших на себя внимание. Но затем — война, армия и снова партийная работа... Он знал Алексеева на протяжении многих лет, и история их отношений будет рассказана позднее.

Каждый день Топанов слушал наши споры на веранде «Таврии», повернувшись всем корпусом и наклонив голову в сторону того, кто говорил... Роста Максим Федорович был небольшого и походил на коренастый крепкий дуб, что растет посредине степи. Немало зимних метелей пыталось сломать этот дуб, немало палящих лучей пролило на него знойное летнее солнце, но он все стоит; только узловатые, гнутые сучья его все запомнили и ничего не забыли.

Топанов никогда не расставался с тяжелой тростью, подарком ко дню рождения от друзей из Института звезд. Каждый нанес на трость свои инициалы либо виньетку. Была на ней и выпиленная из редкого сплава пластинка с тремя слитно выписанными буквами «А» — Алексей Алексеевич Алексеев... И, когда взгляд Топанова встречался с этим значком, ему казалось, что Алексеев, как всегда слегка прикоснувшись к его рукаву, спрашивал: «Почему, почему это все произошло, Максим Федорович?»

Во время наших совещаний Максим Федорович всегда молчал. Он только слушал и лишь иногда, вращая в крепких пальцах лежащую на коленях трость, бормотал: «Не то... Нет, нет, не то...»

И вдруг он попросил слова. В этот день Максим Федорович выглядел как-то особенно торжественно. Мы все обратили на это внимание.

— Товарищи, — сказал он вполголоса и повторил: — Товарищи... Мне трудно говорить прежде всего потому, что я, кажется, вижу проблеск, пусть пока очень слабый... И притом мне — неспециалисту — приходится говорить о своей догадке вам — научным работникам. Возможно, что некоторым это покажется самонадеянным с моей стороны. Но я считаю, что чем больше будет мыслей и различных предположений, тем всестороннее мы осветим вопрос и скорее придем к разгадке причин случившейся трагедии. Но перейдем к делу... Мне удалось, кажется, подметить одну очень простую закономерность, а выводы вы сделаете лучше меня... Так вот, я обратил внимание на странное соотношение географических координат нашего Института звезд и того пункта в Америке, где также наблюдается это явление. Меридиан нашего места — 33 градуса восточной долготы, а меридиан пункта на озере Верхнее — 87 градусов западной долготы...

— При равенстве широт! — подсказал кто-то.

— Да, примерно при одной и той же широте... Так вот, — продолжал Максим Федорович, — в сумме эти долготы составляют точно 120 градусов. 33 да 87 — как раз сто двадцать!

— По-видимому, это случайное совпадение, — сказал метеоролог. — Более важным, Максим Федорович, является, я неоднократно уже говорил, что явление это наблюдается вблизи значительных водных пространств. Так, у нас — огромная бухта, а там, в Америке, — озеро Верхнее...

Максим Федорович дал метеорологу выговориться, а потом сказал:

— Треть земного шара — вот что значат сто двадцать градусов. Как раз треть. Всего-то триста шестьдесят...

Максим Федорович быстро прошел в соседнюю комнату и вскоре вернулся с новеньким школьным глобусом. Из кармана достал блестящую металлическую рулетку.

— Вот, смотрите, — говорил он, — я флажками отметил наш пункт и озеро Верхнее. Над сорок шестой параллелью я ставлю палец. Вращаю глобус. И получается, что дважды за оборот земного шара что-то неподвижное входит в атмосферу Земли: один раз над нашими головами, здесь, на Украине, и один раз — над озером Верхним в США.

— Следовательно, — перебил его Григорьев, остроносый, лобастый и очкастый человек, специалист в области распространения радиоволн, — по-вашему выходит, что нечто вроде люстры висит неподвижно над земным шаром и дважды за сутки вызывает мираж пока неизвестным нам механизмом? Так получается? Следовательно, некий спутник, который мы никак не можем разглядеть, снабженный этаким часовым механизмом, дважды, если подтвердится ваша догадка, Максим Федорович, что-то такое проецирует в нашу атмосферу, после чего мы видим на небе морские волны, чаек и прочее...

— Да, странно... — проговорил метеоролог, внимательно следя за выражением лица Максима Федоровича, — странно, что вы, Максим Федорович, сделали упор на тот, с позволения сказать, факт, что сто двадцать градусов составляют треть земного шара... Что-то вы не договариваете, Максим Федорович!

— Ваша правда, ваша правда, — ответил Топанов и, обхватив ладонью стойку глобуса, стал медленно его вращать, подталкивая шар большим пальцем. — Завтра утром мы вновь увидим мираж, — будто про себя говорил Топанов, — а восемью часами раньше его видели американцы. И, если явление повторяется через сто двадцать градусов, значит, должно существовать и третье место, товарищи! — Топанов остановил глобус и воткнул в голубое пятно Тихого океана третью булавку с флажком. — Может быть, все это только простые совпадения, но уж очень заманчиво...

— Здорово! — сказал метеоролог. — Но на чем основана ваша уверенность в существовании третьей точки, в которой также наблюдается мираж? Нет ли здесь не совсем ясно осознанного требования симметрии явления?

— Соображение симметрии может оказаться решающим! — выкрикнул кто-то из сидящих за дальним столиком. — Там, где мы мало знаем, симметрия почти всегда выводит на правильную дорогу...

— Нет, товарищи, — сказал Максим Федорович, — я не думал о симметрии, я думал о другом... Мы сейчас знаем, что Алексеевым были посланы ракеты исследовательского назначения, хотя мы не знаем точно заданной им программы. Если опыт, видимо связанный с ракетами, удался, как сообщал Алексеев, и его непонятным пока следствием является мираж, то зачем, скажите на милость, понадобилось Алексееву устраивать такой же мираж над Америкой? По-видимому, то устройство, которое носится над планетой, срабатывает каждые восемь часов, а появление картин над Америкой — это, так сказать, непредусмотренные издержки производства, что ли... Значит, мираж должен наблюдаться еще через восемь часов, вот в этом третьем месте, возле Курильских островов...

— Мираж — побочное явление?! — заволновался метеоролог. — Нет, нет, создание, пусть для непонятных пока целей, подобных отражательных плоскостей в атмосфере, с таким грандиозным увеличением, может быть только самоцелью, уже это одно является таким достижением, что...

— Но специальностью Алексеева были свойства вакуума! — сказал я. — Именно свойствами вакуума он и занимался, об этом говорят утвержденные Академией планы его работ, об этом говорят списки заказанных и доставленных ему приборов.

— Нет! — воскликнул Максим Федорович. — Нет, не только вакуумом, не только свойствами безвоздушной среды в сосуде интересовался Алексеев. Я знал его довольно близко, приходилось сталкиваться по работе. Больше всего на свете Алексеев интересовался звездами. Их возникновением, их эволюцией. Ведь это очень близко стоит к проблемам вакуума в широком понимании... Что ждет звезду? Что ждет наше Солнце? Вот что было страстью Алексеева, вот чем он только и жил. Есть у меня такое предчувствие, что без звезд и здесь не обошлось... — Максим Федорович протянул бумажку нетерпеливому Григорьеву. — Вот я записал: на сто пятьдесят третьем меридиане восточной долготы к югу от Курил... Как раз на расстоянии трети земного шара от нашего места. А час появления, по солнечному времени, тот же, что и у нас...

— А идея заманчивая, — сказал Григорьев. — И ее легко проверить...

— Позвольте, — неожиданно вмешался метеоролог (только сейчас я узнал его фамилию: это был довольно известный специалист по физике атмосферы Леднев). — Позвольте! Я все-таки сомневаюсь в том, что это явление связано с каким-то искусственным спутником! Почему мираж не возникает во всех пунктах, над которыми проходит спутник?..

— Аппаратура спутника периодического действия, по-видимому, — сказал Григорьев. — Каждые восемь часов спутник обнаруживает себя и аппаратура срабатывает.

— Периодического действия?.. — протянул Леднев. — Какое-то очень сложное допущение.

Максим Федорович вытащил из кармана рулетку, нажав кнопку, развернул ее гибкое стальное полотно с нанесенными на нем сантиметровыми делениями. Полотно, длиной в два метра, было похоже на тонкую шпагу. Максим Федорович согнул стальную ленту в кольцо и одел поверх глобуса. Все с напряженным вниманием следили за ним.

— Ну что ж, это обычная школьная схема для демонстрации движения спутника над земной поверхностью, — сказал метеоролог.

Лицо Григорьева выражало ожидание. Я был несколько разочарован слишком уж простым подходом к делу со стороны Максима Федоровича. «Не много ли он на себя берет, — подумал я, — хотя... Если окажется, что мираж виден и с Курил...»

— Вот что, — заговорил Максим Федорович, и вновь его волнение передалось нам, — вот что... А если спутник движется по вытянутой орбите?

Все последующее потонуло в выкриках. Все вскочили со своих мест. В шуме голосов можно было услышать: «Это перигей! Не спешите! Черт, а не человек!»

Григорьев взял из рук Максима Федоровича ленту, согнутую в кольцо, и, надев кольцо на глобус, показал то место, где лента рулетки была в наибольшей близости к его поверхности.

— Здесь, — сказал он, — в перигее, спутник и вызывает мираж. Это вы хотели сказать, Максим Федорович?

— Да, если полный оборот спутника равен восьми часам, — подсказал один из астрономов. — Причем ровно восьми часам!

— Совершенно верно, тогда под спутником, в момент прохождения перигея, будет уже не озеро Верхнее, а мы с вами, товарищи. А еще через восемь часов будут Курилы (говоря это, Григорьев поворачивал глобус). Да это проще, чем апельсин! И периодичность миража получает естественное объяснение... Надо срочно связаться с Москвой...

Выбор пал на меня. Через несколько часов я был в Москве.

— Вам повезло, — сказали мне в Управлении океанологических исследований, — примерно в этом районе находится наш лучший корабль «Руслан». Не думаем, однако, что он прервет свою программу работ ради вас...

Я срочно связался с комиссией по расследованию катастрофы в лаборатории Алексеева, попросил Максима Федоровича к телефону.

— Затруднения? — удивился Максим Федорович. — Да какие могут быть затруднения в таком деле? Я все улажу, — успокоил он меня. — Вот чепуха какая...

Позади утомительный перелет во Владивосток. К счастью, он занял немного времени, и я мысленно посочувствовал тем, кто еще так недавно тратил на него целых пять часов.

Во Владивостоке срочно связались по радио с капитаном «Руслана».

— «Руслан» ведет сейчас исследование Тускароры, знаменитой Курильской впадины, и находится на расстоянии двухсот километров от интересующей вас точки. Мы можем предложить вам скоростной катер, можем отправить реактивным гидросамолетом.

Я выбрал гидросамолет, и через два часа сверкающая металлическая чайка покачивалась рядом с белоснежным гигантом — гордостью советских океанологов «Русланом».

С «Руслана» спустили шлюпку, а когда я поднялся наверх, меня встретил капитан и пригласил в свою каюту.

— Мне сообщили о том, что я должен изменить курс и срочно идти к пункту, координаты которого вы мне сообщите. Это не далеко отсюда?

Я передал капитану радиограмму, которую получил в самолете. В ней сообщалось точное местоположение, вычисленное и проверенное электронно-счетным центром.

— Так, — сказал капитан, складывая телеграмму, — следовать вдоль по сто пятьдесят третьему меридиану, а там держаться в пределах указанного квадрата... Ладно, я дам необходимую команду...

День за днем корабль бороздил океан, но нас ждала неудача: небо было все время затянуто тучами.

— На небо глазеть лучше всего осенью, — ворчал руководитель научной группы «Руслана», — в этих местах весь сентябрь, да и весь октябрь солнце светит вовсю, а сейчас...

Я понимал его. Волей-неволей мы срывали план научных работ. И я ловил на себе не очень приветливые взгляды членов океанологической экспедиции. Конечно, эти отважные люди не переносили вынужденного безделья.

Как-то я спустился в трюм и в специальных стойках увидел огромные обтекаемые устройства с легкими рулями и иллюминаторами, похожими на увеличенные глаза рыб-телескопов. Это были аппараты для наблюдения подводного мира на глубине чуть ли не в 9000 метров.

Я осторожно прикоснулся к матовой поверхности глубоководного устройства. Достаточно трещины толщиной с волос, чтобы острая водяная струя под гигантским давлением уничтожила бы всех, кто осмелился штурмовать тайны океана. А сейчас впустую проходят драгоценные для океанологов дни... И объяснить им, в чем суть дела, я не имею права.

Каждый день приходили телеграммы от Топанова. Он незаметно для всех стал фактическим руководителем комиссии. Это произошло как само собою разумеющееся.

Мы ждали солнечного утра, а когда оно наступило...

— Это? — тихо спросил меня капитан. Его рука клещами стиснула мое плечо. — Это?

А в небе, сверкая нестерпимыми для глаз бликами, раскинулось уже знакомое мне «море на нэби», но это уже было не море: бесконечный океан простерся над нашим кораблем.

— Это! — ответил я, провожая глазами стремительно несущиеся к восходящему солнцу сияющие волны.

ПОИСКИ СПУТНИКА

Снежным комом разрасталась «проблема Алексеева». Все новые и новые люди втягивались в расследование, непрерывно обнаруживались такие свойства таинственного «миража», которые вынуждали нас проделывать массу дополнительных исследований и расчетов, иногда целиком изменять направление поисков. Решенные и нерешенные вопросы, гипотезы, человеческие страсти и интересы, удивительные факты и строгие математические построения образовали чудесный сплав, в центре которого находилась разгадка. Но никто и не предполагал, что действительность окажется такой необычной, так тесно сомкнется с самой удивительной фантастикой...

Прежде всего были подвергнуты детальному анализу все параметры возможной орбиты «спутника Алексеева». Делая полный оборот за восемь часов без нескольких секунд, этот предполагаемый спутник мог иметь радиус, или, вернее, относительную полуось, орбиты примерно в 19 000 километров. Это означало, что в случае сильно вытянутой эллиптической орбиты (а наличие перигея говорило именно об этом) высота «спутника Алексеева» над поверхностью Земли колебалась бы в пределах от 200 до 27 000 километров. Однако было ясно, что неизменность периода обращения говорит за более значительную высоту прохождения спутника в перигее, так как приближение к поверхности Земли было бы связано с резким увеличением сопротивления воздуха. Замедление же спутника тотчас же вызвало бы уменьшение периода его обращения вокруг земного шара.

Теперь нужно было попытаться точно определить орбиту предполагаемого «спутника Алексеева». Основная сложность заключалась в том, что спутник был невидим. Однако радиолокаторы по-прежнему отмечали слабое отражение радиолуча с высоты 2000 километров. Этим обстоятельством и предложил воспользоваться Григорьев, и уже через несколько часов нами был определен эксцентриситет, «сплющенность» эллиптической орбиты. «Спутник Алексеева» проходит перигей на высоте в 2000 километров. Наибольшее удаление — 26000 километров», — записал Григорьев в журнале.

Вскоре были рассчитаны все промежуточные точки на небосводе, которые проходил спутник, и армия любителей астрономии, не говоря о всех обсерваториях Советского Союза, приняла участие в «ловле» «спутника Алексеева».

К сожалению, с наступлением лета рассвет приходился на все более ранние часы, и в самом благоприятном положении спутник оказывался недоступным, так как в ярком голубом небе нельзя было разглядеть маленькую светящуюся точку. Довольно стройную гипотезу метеорологов, объясняющую появление миражей, пришлось окончательно отвергнуть. Дело в том, что при образовании эффекта миражей громадную роль играет положение солнца относительно наблюдателя. Если бы наш мираж возникал по тем же законам, по которым он возникает над раскаленными пустынями, то время его появления было бы тесно связано со временем восхода солнца, становясь все более и более ранним. Этого, однако, не происходило, и, чем дальше, тем больше увеличивался разрыв между появлением миража и восходом солнца... Все раньше и раньше всходило солнце, время же появления миража оставалось неизменным.

Но работы метеорологов, занимавшихся изучением «широтных миражей», как они упорно называли это явление, не прошли бесследно. К ним пришлось вскоре обратиться за разрешением новых загадок, непрерывно возникавших в этом трудном и сложном расследовании.

Все астрографы Советского Союза, повинуясь неторопливому тиканью часовых механизмов, внимательно следили за участками неба, по которым должен был мчаться «спутник Алексеева». Со дня на день ожидалось получение фотографии, на которой среди россыпи звезд мелькнула бы черточка спутника. Однако негативы, отовсюду поступавшие к нам с подробным описанием условий съемки, содержали неутешительное заключение: «спутник не обнаружен». Неудача была настолько полной, что Топанову понадобилась вся его выдержка, чтобы успокоить растерявшихся и перессорившихся членов комиссии. Топанов так же не избежал выпадов против себя. К стыду своему должен сознаться, что именно я обвинил во всем его очень заманчивую, но, по-видимому, неверную гипотезу.

— Да, не все, что просто, является обязательно верным, — заявил я на этом заседании. — Нужно резко менять ход расследования, мы и так потеряли много времени...

— А я, — ответил Топанов, — уверен, что мы идем правильным путем, и, не исследуя простые и логические гипотезы, мы не получим права на проверку более сложных предположений. Думается мне, что на эти ваши фотопластинки вы смотрите не так, как нужно...

— Разучились? — не без иронии сказал один из астрономов.

— Нет, нет, не разучились, а не научились, — быстро отпарировал Топанов. — В науку я верю. Не всегда верю ученым, особенно увлекающимся... Вы не получили от нашей гипотезы ожидаемого результата и уже готовы свою «игрушку» сломать и выбросить. Но мы здесь не в бирюльки играем. От выяснения причин гибели лаборатории Алексеева зависит план исследовательских работ в важнейших областях науки и техники. Честь, высокая честь заниматься этим и, между прочим, большая ответственность! А здесь вспыхнули такие страсти... — Топанов даже развел руками. — Так вот, товарищи, не умеете вы смотреть на эти пластинки. Нам известно, что, несмотря на значительную скорость запущенных Алексеевым ракет, их полезная нагрузка была сравнительно небольшой. Только тысяча триста килограммов груза помещалось в контейнере последней ступени. Мы не знаем, что произошло с контейнером ракеты Алексеева. Но он не носится как одно целое — это очевидно, это ясно, товарищи. Следовательно, контейнер мог быть наполнен не аппаратурой, а каким-нибудь газом, веществом, способным взрываться... Действительно, товарищи, может быть, Алексеев взорвал контейнер, и именно в этом и состоял его опыт? Может быть, съемки нужно вести с какими-то специальными фильтрами? Ведь их подбором никто не занимался. Ясно, что к «спутнику Алексеева» должен быть очень осторожный и терпеливый подход, а закатывать истерики по поводу первой же неудачи — последнее дело...

Топанов будто нечаянно взглянул на меня и сел на свое место.

Скоро мы получили возможность еще раз удивиться его прозорливости. Спутник действительно присутствовал на негативах, только увидеть его оказалось далеко непростым делом...

...Вечером мой милейший хозяин Федор Васильевич оторвал меня от расчетов.

— Досыть! — сказал он и захлопнул мой блокнот. — Хватит! Идемте к нам, морского козла забьем...

Сосед, старый рыбак, был партнером Федора Васильевича, моим же партнером была Татьяна. «Много с такой помощницей не наиграешь, — подумал я, — от горшка три вершка...»

Мы сидели в «беседке» за широким столом из сосновых досок. Мысли о последних событиях не покидали меня, но постепенно я увлекся. Да иначе и быть не могло. Татьяна оказалась заправским игроком в домино. Первый же мой необдуманный ход вызвал бурю с ее стороны. Она бросила свои кости на стол и быстро-быстро заговорила о том, что дядьку (то есть я) ну ничего, «ничегосеньки» не соображает, что нужно было «робыть рыбу, а вин»...»

Игра потребовала от меня предельного внимания, и Татьяна несколько раз подмигивала мне, одобряя тот или иной ход.

— А чи можно до вас, люди добрые? — раздалось из-за забора.

Голос был знакомый. Я быстро встал и подошел к калитке. Это был Топанов. Я хотел провести его к себе, но Топанов направился к столу. Он, оказывается, давно знал Федора Васильевича по каким-то делам, связанным с восстановлением разрушенного войной совхозного хозяйства.

Игра продолжалась. Топанов вскоре заменил меня, так как Татьяна после какой-то моей ошибки, я сам так ее и не понял, дала мне отставку. Топанов играл вдумчиво и, по-видимому, сразу нашел общий язык с Татьяной, потому что она притихла и, морща носик, восхищенно следила за какой-то тонкой сетью, которую незаметно сплетал Топанов.

— Ну, что сидишь? — спросил Топанов Татьяну, когда их противники, вдоволь настучавшись, напряженно ждали ее хода. — Ведь у тебя...

— Генеральский! — закричала Татьяна. — А ну, тату, вставайте, вси вставайте!

Татьяна торопливо поставила на место два дубля: дубль «шесть» и дубль «пусто».

— Ты, Федор Васильевич, — сказал Топанов, — все меня забивал. Из последних сил старался, а дело-то было не во мне... Вот вам Татьяна и показала, где раки зимуют, вот и показала! — Топанов коротко рассмеялся, а потом добавил, развивая какую-то свою потаенную мысль. — И ничего нельзя со счетов скидывать... Особенно живое...

Он, перегнувшись через стол, потрепал Татьяну по худому плечику.

— Що дядьку каже, що вин каже? — заволновалась Татьяна.

— Спать пора, ось що вин каже, — сказал Федор Васильевич.

Татьяна убежала во двор, Федор Васильевич пошел за ней, и вскоре до нас донесся такой знакомый разговор про ужасную необходимость спать ночью, про давно обещанную поездку на лодке, про то, что ее «виддадут до чужих людей, як не буде слухаться», и про многие другие приятные и неприятные вещи.

Мы пошли вместе с Максимом Федоровичем ко мне в комнату.

— Я все думаю об Алексееве, — сказал мне Топанов, — все вспоминаю его, стараюсь понять... Вот вы, ученые, часто относитесь к матушке-природе, как к собранию более или менее хитро сплетенных фактов, но не подозреваете ее в коварстве. Вы всегда склонны искать причину неудачи прежде всего в каких-то новых свойствах, вам еще неизвестных, а я, грешный человек, когда сталкиваюсь с проявлением каких-то бессмысленных и коварных сил, всегда стараюсь понять человека, ставшего их жертвой.

— Вы очеловечиваете природу? — сказал я. — Вы навязываете ей чисто человеческую хитрость и коварство?

— Нет, не так прямо... Я просто хочу понять, что именно в качествах человека, в его мышлении, в его действиях могло привести к тем или другим удачам, или ошибкам. Что именно могло привести Алексеева к его удивительным открытиям, в существовании которых теперь можно не сомневаться, и что привело его к катастрофе?.. Ну не ждал, не гадал, не думал, что существует опасность, но почему именно он с этим столкнулся, почему именно его оплошность вскрыла какой-то страшный и грозный тайник природы?

В комнате было темно. Я не зажигал свет, и сквозь открытое окно были видны яркие звезды. Тихо и назойливо звенел одинокий комар, да ровно посапывала спящая под окном Татьяна. Она засыпала быстро, как засыпают уставшие за день птицы.

— Я знаю, — продолжал Топанов, — что вы на меня сердитесь за то, что я вас несколько осадил. Я знаю, что вы считаете меня несколько самонадеянным...

— Не совсем так... — быстро сказал я, но Максим Федорович перебил меня.

— Пусть... Я и не претендую на какую-то особую непогрешимость и всезнайство. В сложных вопросах науки и не нужно беспрекословное подчинение. Оно вредно. И если я почувствую, что неправ, то немедленно соглашусь с моим самым ярым оппонентом.

— Вы уже много сделали, ведь именно вы поняли, с чем мы имеем дело...

— Нет, я сделал очень немного. Вот вам кажется, что еще месяц-другой, и будет выяснено содержание работ Алексеева; там, глядишь, пяток новых формул украсят ваши справочники, и все? И разъезжайся по домам? Нет, нет и нет! Все только начинается, мы сделали только два-три первых шага, и вы нескоро избавитесь от старика Топанова, очень нескоро! — Топанов задумался.

— Но, Максим Федорович, — решился я, — ведь мы занимаемся сугубо специальными проблемами, и вы должны считаться с опытом, со знаниями людей...

— А не предлагать дилетантские вещи? Так? Договаривайте...

— Ну вот сегодня, когда речь зашла о том, что спутник не удалось сфотографировать, несмотря на попытки лучших специалистов в области астрофотографии... Я вас заверяю, что каждый квадратный миллиметр тех участков пластинки, где ожидался «спутник Алексеева», просматривался при больших увеличениях. Ведь известно, что при фотографировании быстро летящего по небу спутника он обнаружится не отдельной звездочкой, а черточкой. И такой черточки не удалось найти. Так зачем предлагать еще и еще раз смотреть и просматривать эти никому не нужные негативы?

— Согласен, — сказал Максим Федорович, — совершенно с вами согласен. Незачем их просматривать... пустым глазом, — добавил он неожиданно. — Да вы и не смотрели на них! Что из того, что на них просто так пялят глаза. Так смотреть не следует, в этом вы правы.

— А как же?

— А так нужно смотреть, как мать сына высматривает, что с войны должен вернуться! Дали вам в руки добросовестно сделанные фотографии, ценнейший материал! Так нужно изучать, товарищ ученый, изучать, а не глазеть. Не обиделись, надеюсь?..

— Нет... Но...

— Вот что, — Максим Федорович придвинул свой стул поближе ко мне. — Я как-то давно одним делом занимался... Фальшивыми деньгами... Не волнуйся, я их не изготавливал. Так вот, когда получили мы эти деньги, тридцатки, такие рыженькие, мне и показали, что по внешнему виду их отличить нельзя, ну никак, понимаешь, нельзя! Все точно, до последней черточки! Еще бы, лучшие мастера одного иностранного государства старались... И простой микроскоп результата не дал. А вот когда вложили в стереоскоп с одной стороны нашу советскую кредитку, а с другой стороны липовую, сразу и показались в двух-трех местах штришки, будто из бумаги занозы вылезли...

— Максим Федорович, вот вы говорите о стереоскопе... Да, астрономия давным-давно применяет и стереофотографию, и стереоскопы, и стереомикроскопию. Но дело все в том, что стереофотография используется только для сравнения, — вы следите за мной, Максим Федорович?

— Слежу, слежу, — быстро откликнулся он.

— Только для сравнения одного и того же участка неба, снятого, скажем, в различных лучах, с применением различных фильтров либо в различное время.

— Вот именно: в различное время, — сказал Максим Федорович и поднялся. — Так вот, отправьте телеграмму такого содержания: «Срочно изготовьте фотографии тех участков звездного неба, на фоне которых возможен пролет спутника. Негативы присылайте вместе с прежними фотографиями, сделанными в расчетное время». Вот так или в этом роде, ну, вам виднее...

СНОВА ЗАГАДКА


Итак, каждый участок был снят дважды. Один раз в момент ожидаемого пролета «спутника Алексеева», второй раз до или после пролета. К нам прибыл специально сконструированный широкоугольный стереомикроскоп. Снимки оказались совершенно идентичными, за исключением очень мелких деталей, вполне удовлетворительно объясняемых неоднородностями эмульсионного слоя пластинок.

— Попробуем подойти с другой стороны, — сказал неунывающий Топанов. — Что ж, бывает... Теперь займемся более внимательно документацией лаборатории.

К этому времени метеоролог Леднев точными и прямыми опытами показал, что температура воздуха в отражающем мираж слое повышается из-за концентрации в нем инфракрасных лучей.

По его предложению были подняты ракеты с фотоэлементами, чувствительными к инфракрасным лучам, и автоматически действующим передатчиком, сообщавшим на Землю данные о направлении и интенсивности излучения.

Именно метеорологи обратили внимание на ряд последовательных заказов лаборатории Алексеева, поступивших на завод экспериментального вакуумного оборудования Сибирского филиала Академии наук. Речь шла о выполнении весьма сложных устройств, напоминавших собой плоские полые колбы со впаянными внутри электродами и мелкозернистым флуоресцирующим экраном, нанесенным на внутреннюю сторону квадратного основания колбы.

«Рецептура как люминофоров, так и чувствительной к квантам света пленки на противоположной стороне колбы, — писали нам работники завода-изготовителя, — говорят в пользу того, что академик Алексеев стремился получить в свое распоряжение устройство для наблюдения объектов в инфракрасных лучах».

«Все устройство представляет собой усовершенствованную модель так называемого стакана Холста, издавна употребляемого для обнаружения светящихся инфракрасными лучами удаленных предметов», — таково было заключение группы специалистов вакуумщиков, полученное нами совершенно независимо от мнения работников завода.

Таким образом, Алексеев пользовался прибором для видения в инфракрасных лучах. Топанов попросил завод изготовить еще два точно таких же устройства. Вскоре грузовой самолет доставил нам большой ящик, из которого была извлечена огромная полупрозрачная колба, очень напоминающая большую телевизионную трубку, только с отломанным хвостом.

Днище колбы мы поместили в ящик, в передней стенке которого находился объектив, сделанный из кристалла каменной соли, так как в этом диапазоне длин волн можно было ожидать большого поглощения инфракрасных лучей стеклом простой линзы.

— Вы думаете, что Алексеев при помощи этого сооружения наблюдал мираж? — спросил я.

— Трудно сказать, куда смотрел Алексеев, — ответил Топанов, внимательно следя за работой механиков, монтировавших установку. — Правда, напоминает большой фотоаппарат? Только вместо матового стекла — плоская колба.

Под вечер экран колбы засветился голубым светом. Его установили внутрь камеры, ввинтили объектив из каменной соли. В полной темноте на расстоянии пятнадцати шагов был отчетливо виден слегка нагретый электрический чайник; инфракрасные лучи, излучаемые им, давали на экране четкое изображение. Все с нетерпением ждали утра.

И утро наступило. Черным, непрозрачным для видимых лучей кварцевым стеклом закрыли объектив. Теперь сквозь него могли проходить только инфракрасные лучи.

Вот на небе раскинулся знакомый мираж. Сейчас над нами отчетливо виден какой-то песчаный островок, отмель, но на экране ничего этого нет... На экране какое-то вытянутое светлое пятно... Мираж уходит в зенит, и это пятно как-то размазывается; вот оно закрыло собой весь экран, а потом вновь стало сигарообразным, узким и длинным, и исчезло... Григорьев, который производил съемку с флуоресцирующего экрана, отключил киноаппарат, пожал плечами и что-то огорченно проворчал.

Разочарование было полным...

Двадцать восьмого мая произошли два события, которые показали, что мы все-таки идем по правильному пути.

Утреннее заседание комиссии было созвано по просьбе астронома Кашникова, костистого, длиннорукого застенчивого блондина. Кашников долго размахивал руками, от волнения ему было трудно говорить, потом неожиданно хриплым голосом выкрикнул:

— Есть «спутник Алексеева»! Есть! Идемте ко мне!

Мы все отправились в «библиотеку негативов», помещавшуюся в маленьком домике, который недели две назад притащил сюда в уже собранном виде подъемный кран. Здесь в деревянных некрашеных шкафах собирались тысячи негативов, по-прежнему прибывающих отовсюду.

Все по одному подходили к стереомикроскопу и всматривались в черные размытые точки-звезды.

— Против легкой царапины, я ее сделал иглой, — показывал нам Кашников. — Смотрите как раз против царапины...

— Да, что-то есть, — говорили мы неуверенно. — Как будто одна звездочка выходит из плоскости...

— Как будто! Да она совсем выскочила! — Кашников побежал к микроскопу и, отстранив Григорьева, который хотел было в него заглянуть, наклонился над окулярами и быстро завертел винтами. — Ну конечно же! Ясно, совершенно ясно! Звезда выходит из плоскости, так оно и должно быть. Это не обычный спутник!

Оказывается, произошло вот что. Кашников как-то обратил внимание на то, что прибывший из Крымской обсерватории пакет с негативами содержал приписку: «Снимки сделаны на высокочувствительной пленке, возможная длина штриха 0,5 мм. Спутник не обнаружен».

Кашников решил сравнить два одинаковых участка неба, из которых один был «без спутника», а на другом спутник мог быть. Этот участок неба был весь усеян тысячами звезд.

«Какой-то участок Млечного Пути», — подумал Кашников и вскрикнул:

— Одна звезда «вышла» из негатива!

Эта звезда имела вид микроскопически маленького серебристого блюдца, которое одним краем оставалось на уровне пластинки, а другим будто вышло за нее и торчит, как заусенец. И была она именно на том снимке, который был сделан в момент прохождения спутника.

Среди присланных из Крыма шестнадцати негативов Кашников обнаружил восемь таких, на которых также оказались размытые, ставшие на ребро звезды-диски. Наконец! Наконец астрономы получили надежное доказательство существования «спутника Алексеева».

— Значит, в чем же дело? — спросил Топанов. — Этот спутник, выходит, сам не отражает свет, а только размывает изображение звезды, которое за ним находится?

— Это ясно, — сказал Кашников. — Для меня это ясно. Вместо спутника носится комок каких-то газов. Проходя на фоне далеких звезд, он вызывает преломление луча, идущего от звезды. Спутник не существует как целое — это скорее облачко, вроде хвоста кометы...

— А вот это еще не доказано, — заметил Григорьев. — Но нам сегодня улыбнулась удача. Только теперь мы можем прямо сказать, что по рассчитанной нами орбите непрерывно следует искусственный спутник пока еще не выясненной физической природы. А что касается преломления, то это мы уточним...

СИГНАЛ


В тот же день к Топанову пришел начальник аварийной команды и положил на его стол металлическую кассету для магнитной записи. Тончайшая ферромагнитная проволочка содержала подробную запись всех сигналов, которые посылались с небольшой радиостанции Алексеева. Антенна радиостанции почти всегда, как показали немногие, но тщательно собранные свидетельские показания, была направлена вертикально вверх.

— По-видимому, на «спутнике Алексеева», — сказал начальник аварийной команды, — находилось какое-то управляемое устройство. Кассету мы не могли достать сразу, пришлось разрезать сварившийся в одно целое корпус передатчика. Хотите знать, что мы, аварийники, думаем? Мы убедились, что основные разрушения, с наибольшими температурами и давлениями, пришлись именно на блок питания и манипуляции радиостанции. И чему там было взрываться?..

Проволочка с записью была помещена в магнитофон, соединенный с осциллографом, и внимательно «просмотрена». На экране осциллографа появлялись четкие сигналы, следующие через равные промежутки времени. Затем вдруг возник одиночный импульс очень сложной формы. На нем запись обрывалась.

— Не последний ли это сигнал? — спросил задумчиво Топанов. — А после него был взрыв... И лаборатории не стало...

— А может быть, это взрыв и записан? — предположил Григорьев. — Я хочу сказать, что токи при замыкании могли иметь вот такую сложную форму...

Григорьев переключил магнитофон на перемотку и вдруг спросил:

— А точное время катастрофы нам известно?

— Конечно, — ответил начальник аварийной команды, — хотя бы по времени отключения лаборатории от электрической сети; самописцы-то отметили.

— Тогда мы можем кое-что узнать... — Григорьев вновь включил магнитофон на воспроизведение и внимательно всмотрелся в экран. — Вот эти равномерные пики — отметки времени. Каждая следует через пять секунд, двойные импульсы соответствуют минутам... И сразу же последний сигнал, и все...

— Радиостанция включалась автоматически, ровно в четыре часа утра, — заметил Леднев, — мы можем подсчитать отметки времени, и тогда...

— ...И тогда сравним с записью на электростанции и определим.

Леднев бросился к двери.

— Я сейчас на электростанцию, привезу ленту самописца, — бросил он на ходу.

Мы все еще считали сигналы времени, утомительно вспыхивающие на экране, когда услышали шум автомобиля, на котором вернулся Леднев.

Да, записанный на ферропроволоке сигнал сложной формы был последним сигналом. Именно это время показывала и лента электростанции. После этой минуты не существовало ни радиостанции, ни самой лаборатории Алексеева.

— Значит, катастрофа произошла в пять утра... — проговорил Топанов.

— Мираж... — тихо сказал Леднев. — Выходит, что в момент катастрофы над лабораторией Алексеева проносился мираж! Как мы раньше не обратили внимания на это совпадение? Выходит, что Алексеев послал этот сигнал, и вслед за тем... и вслед за тем... Нет, это просто страшно! Как мало мы знаем, черт возьми!

— А как было бы здорово, — не глядя ни на кого, проговорил Топанов, — послать на «спутник Алексеева» вот этот самый сигнал. Проверить...

— Послать сигнал? И притом избежать смертельной опасности? — спросил Григорьев.

— А это уже не вопрос, а конкретная задача, — ответил Топанов. — Сигнал должен быть послан...

В головную часть облегченной ракеты с потолком в 1500 километров был вмонтирован передатчик. В нужный момент он должен был послать сигнал, записанный с ферропроволоки. Наблюдение за ракетой велось с помощью радиолокаторов и оптическим путем со стратосферных самолетов.

В пять часов утра седьмого июня в небо взвилась ракета. Мы находились на каменистой косе, далеко уходящей в море, сюда был перенесен пункт наблюдения. В момент, когда ракета достигла заданной высоты и с антенны ее радиопередатчика был послан сигнал, мы все увидели в голубом небе нестерпимо яркую точку. Вскоре «волны» миража поглотили ее.

С самолетов пришли первые сообщения. Точно в секунду посылки сигнала ракета взорвалась, превратившись в огненный шар с поперечником в пять километров...

...Папка с результатами запуска ракеты лежала перед Топановым.

— Но почему взорвалась ракета? — в сотый раз спрашивал членов комиссии радиофизик Григорьев. — Неужели она не израсходовала всего топлива? Что могло там взорваться? Прочтите еще раз данные ракеты.

— В ракете не оставалось ни грамма горючего, — твердо сказал Топанов. — Все горючее полностью сгорело в первые пять секунд полета, я хорошо знаю ракеты этого типа. Взрываться, выходит, нечему.

— И все-таки взрыв был! — развел руками Григорьев. — И какой взрыв!

— Похоже, что какая-то часть вещества ракеты отдала скрытые запасы энергии... — заметил Мурашов.

— Да по какой причине? — резко спросил Григорьев. — По какой причине? — повторил он. — Мы можем вызвать разложение тяжелых ядер урана или плутония, мы можем вызвать перегруппировку легких ядер, можем вызвать термоядерную реакцию, это так. Но ракета... Она разлетелась в пыль, как будто на ней была атомная бомба.

— А почему погиб Алексеев? — спросил Топанов. — Откуда взялась энергия, превратившая здание лаборатории в груду обломков? Ничего мы не знаем...

— И какова роль сигнала? — Голос Григорьева был едва слышен, он закрыл руками лицо и сейчас покачивался на стуле.

— Этот сигнал и убил Алексеева, — сказал Топанов, задумчиво просматривая фотографии взрыва. — И хорошо, что мы его не послали с Земли.

...10 июня — памятное для всех нас число. Солнечное затмение, ожидавшееся утром, потребовало целого ряда подготовительных работ. Каждая научная база, с которой могли вестись наблюдения, обязана была включиться в работу. Нас это касалось в первую очередь, так как к тому времени у нас накопилось довольно много специального инструментария. Вечером я долго возился со спектрографом — его линза оказалась смещенной при перевозке и задала нам работу чуть ли не на всю ночь.

В четыре утра меня поднял Топанов. Мы наскоро перекусили и поспешили к причалу, где нас ждала моторная лодка.

— Вас не смущает, что солнечное затмение случайно совпадает по времени с появлением миража? — спросил Топанов.

— Нет...

— А вон Григорьев наводит переносной астрограф на точку, в которой должен появиться «спутник Алексеева»... Вы помогите ему...

Я первым выпрыгнул на берег и направился к Григорьеву.

— Что вы хотите делать? — спросил я его. — Ведь это бесполезно, спутник невидим...

— Нужно сфотографировать то, что покажется вместо миража... — ответил Григорьев. — Так, на всякий случай... Да что вы стоите, через четверть часа начнется затмение!

Томительно потянулись минуты. Вот на правый край солнечного диска надвинулся тонкий черный ноготок, еще минута, еще... Началось! Это было первое полное затмение, которое мне пришлось видеть. Я смотрел на солнце в маленькую вспомогательную трубку астрографа, окуляр которой был закрыт черным фильтром. Наконец от темно-красного диска солнца остался только серп, похожий на лунный. Он был настолько ярким, что вокруг стоял еще день, странный, призрачный день.

— Появляется мираж! — донесся крик Топанова.

Он указывал на запад своей палкой. Я мельком взглянул на ставшие привычными желто-зеленые полосы миража и опять было повернулся к астрографу, возле которого так удобно устроился, как вдруг единый крик вырвался у всех. Сперва я не понял, что произошло, но потом посмотрел вверх и застыл... Невиданное и неожиданное зрелище развернулось над нами. С запада на восток неслось какое-то сверкающее тело! Солнце в этот момент полностью заслонил черный диск Луны и, по небу, усеянному вдруг вспыхнувшими звездами, к нам вместо миража неслось сигарообразное светящееся облако. У нас над головой оно неожиданно развернулось. Теперь это было яркое светящееся ядро, от которого шли широкие спиральные ветви, игравшие быстро мигающими разноцветными блестками.

— Снимать! — закричал Топанов. — Снимать!

Мы бросились к приборам. А через минуту, где-то на востоке, этот светящийся паук повернулся к нам боком, вновь стал похож на огромную сигару и исчез из виду.

Нечего и говорить, что сфотографировать полное солнечное затмение нам не удалось. Зато нам удались другие снимки... Снимки удивительного и загадочного «спутника Алексеева».

Я получил долгожданную посылку из Москвы. Мой приятель прислал для Татьяны оригинально сделанный в виде небольшой гребенки аппарат для усиления звука. Один из зубчиков этой гребенки, касаясь твердого бугорка за ухом, вибрируя, передавал усиленные звуки речи. Татьяна долго возилась, прилаживая гребешок, потом сказала: «Чую, гарно чую... Я слышу все!..»

Топанов принял участие в нашей прогулке «за оранжерею». Не знаю, сколько километров мы сделали в это неожиданно прохладное утро. Вот-вот должен был начаться дождь, и Татьяна время от времени поглядывала вверх, откуда изредка падали одинокие тяжелые капли.

— Затмение помогло, а если бы не затмение, не случайность, то мы бы так и не узнали, что летает над нами, — говорил Топанов. — Удалось сфотографировать... Но что? Что мы видели? Что мы сняли? Думаю, что мы никогда не разгадаем тайны «спутника Алексеева», если хорошенько не поймем, что за человек был Алексеев. Вы, кажется, его лично знали, вы учились вместе с ним? Знал его и я. И сейчас, признаюсь, больше всего на свете меня интересует, что же запустил Алексеев, что это за светящийся паук? И как он умело и гибко защищает себя от этого загадочного радиоимпульса.

Татьяна отдала мне на сохранение гребенку и внимательно проследила за тем, куда я ее прячу, но потом все-таки отобрала назад. Сбросив тапки, она пронеслась вдоль берега, то возвращаясь, то убегая далеко вперед; темная вода заполнила ее следы на песке, уходили эти следы вдаль, где Татьяна, откопав какой-то осколок, размахивала им и что-то кричала.

Мы поравнялись с ней. Татьяна протянула нам позеленевшую от морской воды кость и спросила, «до якой тварыны вона налэжить?» Топанов сказал, что кость лошадиная.

— А хиба ж в мори е кони? Конык, морский конык, маленький такий, цэ я знаю!..

— А вон там кто? — Топанов указал вдаль; казалось, прямо посередине моря — а на самом деле на отмели, что протянулась к косе, — понурясь, стояла лошадь. Вблизи стали видны резко выступавшие ребра, запавшие бока. Она низко опустила свою голову к воде, редкая грива касалась волны.

— А чому вона так стоить? — спросила Татьяна. — Вона, мабудь, думае, га?

— Больная она, лошадь, — сказал Топанов. — Он присел на корточки и аккуратно зарыл кость в песок. — Больная, и знает, что море может ее исцелить. Несколько дней подолгу она может так стоять, пока не станет здоровой.

— Так вона думае! — воскликнула Татьяна. — А як же? Колы у нас щось болыть, мы идэмо до ликаря, а лошадь идэ до моря и там стоить, вона думае, правда?

— Нет, нет, Таня, — ответил Топанов. — Это другое, ну как тебе сказать? Лошади чувствуют, что море приносит им облегчение, они только приспособились, но не думают. Да к чему только живое не приспосабливается... Вон чайка, вон она схватила рыбешку!

— Бачу, бачу! К берегу полетела! — Татьяна захлопала в ладоши, но чайка, не обращая на нее внимания, пронеслась над нашими головами.

— Вот видишь, Таня, — продолжал наставительно Топанов, — чайка может и летать, и рыбку схватить, а курица, например, ни летать по-настоящему, ни рыбу ловить не может. Чайка приспособилась к жизни над морем. Вон рак-отшельник залез себе в пустую раковину, сидит там и прячется...

— Вин прыспособывся...

— Все живое стремится к жизни, защищает свою жизнь, своих детей, свое будущее, поняла?

Татьяна кивнула и опять убежала от нас, а Топанов вдруг остановился, опираясь на палку, с растерянным и сосредоточенным лицом. Я уверен, что именно тогда, в это тихое пасмурное утро, ему пришла в голову та мысль, что осветила необычайным светом все происшедшее в лаборатории Алексеева.

КВАРТИРАНТ ТЕТИ ШУРЫ


— Расскажите мне об Алексееве, — попросил как-то Топанов.

— Все? — спросил я.

— Все... Ведь трудно угадать, что нам пригодится. Вы знаете его таким, каким он был давно, я — таким, каким он стал. Кто знает, а вдруг кое-что протянется в будущее.

— Ищете третью точку, Максим Федорович?

— Понять бы, к чему он шел, что искал... Это и есть «третья точка». Так где вы впервые с ним встретились?

...Мы учились вместе, правда, на разных курсах. Впервые я услышал его фамилию в нашем профкоме. Было время военное — сорок четвертый год, и в профкоме Института после сессии раздавали промтоварные талоны. Я вошел в комнату не вовремя: там шел горячий спор.

— Ты что, ты Лешку Алексеева обижаешь? — спрашивал у председателя профкома комсомольский секретарь. — Ты, Мальцев, эти дела брось! Он только из госпиталя, ни кола ни двора, помогать надо, а ты!

— Мы помогли ему, — пожал плечами председатель профкома.

— Чем?

— Чем можно было, тем и помогли. Ваш Алексеев, согласно списку, получил четыре талона. Четыре! Разве Алексеев жалуется?

— Лешка не такой человек, чтобы жаловаться, но вся его группа возмущена.

— Эх ты, горячка! Парню четыре талона отвалили, как же, в такое трудное время. А ты с претензиями, не ожидал...

— Четыре талона? — задыхаясь, спросил комсорг. — Отвалил? Вот они, на! — Он бросил на стол бумажные квадратики с треугольной печатью.

— А что, разве Алексеев их не взял?

— Ты читай, на что первый талон! Читай!

— Ну, что читать... На галстук. По-моему, студент должен иметь галстук, как всякий культурный человек...

— Правильно, должен! Согласен. Но когда у него есть рубаха, понимаешь, рубаха, а не единственная гимнастерка! Второй талон на мыло и два носовых платка...

— Носовой платок... Тоже вещь очень полезная...

— Ну, на комсомольском собрании поговорим...

Комсорг выбежал из комнаты.

— Слушай, кто этот Алексеев? — спросил я Мальцева.

Мальцев крякнул и развел руками.

— Ты понимаешь... Ну конечно, он фронтовик, пришел из госпиталя, да у нас таких полным-полно! Вперед он не лезет, нет. А вот преподаватели... эти в восторге, та-тата-татата! Алексеев соображает, новое доказательство, все такое... Но, поверь, из него толку не будет. Туго соображает. Платки эти самые — пойди и продай! Вот я... Да что там!

Таково было наше первое заочное знакомство с Алексеем Алексеевым. Я попросил показать мне его, и оказалось, что это был тот самый парень, за которым маршировали гуси.

Дело в том, что мы временно были прикреплены к столовой соседнего института. Это был единственный учебный корпус в городе, не пострадавший от гитлеровских оккупантов. В здании до революции помещался Институт благородных девиц. Столетние деревья окружали его, а за его двухметровыми казарменными стенами гитлеровцы решили устроить свой «институт». Случайно задержавшиеся в городе профессора под строжайшим надзором «преподавали» по широко разрекламированной в фашистской печати программе. Слушателей за три года оккупации нашлось только четыре человека. По-видимому, привыкнув к официальному существованию этого «института», фашистские минеры забыли его взорвать, как это было проделано с остальными девятью высшими учебными заведениями города.

Перед столовой всегда прогуливались гуси, принадлежавшие сторожихе. Тщетно они вымаливали подачку у выходящих из столовой студентов, и единственным человеком, который их слегка подкармливал, был Алексеев. В благодарность гуси необыкновенно привязались к нему и, выстроившись чередой, провожали его от дверей столовой через весь парк к воротам.

Наголо бритая круглая голова, гимнастерка, в руке — шапка-ушанка с куском хлеба в ней, а за ним штук семь гогочущих гусей — таким я впервые увидал Алексеева.

— Алексеев свою группу на занятия ведет! — пошутил кто-то из студентов.

— Гуси-гуси, — сказал нараспев Алексеев.

— Га-га-га, — ответили ему гуси, совсем, как отвечают в ребячьей игре.

— Есть хотите? — опять серьезно спросил Алексеев.

— Да-да-да, — ответил за гусей какой-то студент.

Все рассмеялись. Все, кроме Алексеева.

Шествия гусей пришлось вскоре прекратить, так как сторожиха заподозрила, что Алексеев их не зря подкармливал. «На базар увести хочешь!» — кричала она невозмутимому, как всегда, Алексею.

Вскоре я познакомился с Алексеевым, к мы подружились. Его невозмутимость, к слову сказать, оказалась кажущейся.

За недорогую плату мы сняли кухню у некоей тети Шуры, рыхлой толстенной старухи, с успехом торговавшей на базаре «яблочным уксусом»; над нехитрым способом его изготовления мы немало потешались.

Вместе с тетей Шурой на «хозяйской половине» жила Нинка, студентка-первокурсница, большая насмешница. Иной раз она принималась наводить порядок в нашем холостяцком хозяйстве, что доставляло ей обильную пищу для острот. Мы питались кашей из кукурузной муки, так называемой мамалыгой. Иногда покупали кости. Из них получался чудесный суп; кости мы дробили топором на толстой доске кухонного стола.

— Людоеды за работой! — воскликнула однажды Нинка, застав нас за этим занятием. — Вместо вилок и ножей — топоры! Это прогресс, товарищи физматики.

Характер у Алексеева был спокойный, ровный. Ничто в этом трудолюбивом, сосредоточенном парне не выдавало человека вспыльчивого и резкого. Впервые при мне он сорвался, казалось бы, из-за пустяка. К тете Шуре частенько забегала накрашенная женщина. Ее хриплый голос назойливо лез в уши, мешал работать. Обычно разговоры шли вокруг сравнительно недавних похождений этой особы с немецкими офицерами, расхваливалась их решительность, а иногда и щедрость. «Ах, Гансик! — донеслось однажды из комнаты хозяйки, — какой это был мужчина, а какая аккуратность, какая точность! Скажет: вернусь в восемь, и точно! Полетит на Запорожье, побонбит, побонбит и ровно в восемь у меня!..»

Досадливо морщивший лоб Алексей вдруг весь вспыхнул. Трясущимися руками он распахнул дверь к тете Шуре и через мгновение протащил через кухню упирающуюся «особу». Пробежав по инерции шагов с десять, «особа» пришла в себя и истошно закричала первое, что ей пришло в голову. «Режут! Режут!» — доносился, все удаляясь, ее голос.

Назавтра Алексеева вызвал секретарь парторганизации Краснов. Строгий и требовательный, он не терпел недисциплинированности, часто настаивал на исключении того или иного набедокурившего студента.

— Вас вызывает Краснов, — говорил декан. — Алексеев, что вы наделали, это очень плохо, когда вызывает Краснов... Почему вы не сдержали себя?..

— Я был ранен под Запорожьем... Осколком... — ответил Алексей и направился к Краснову.

— Мне ничего не нужно рассказывать, — сказал Краснов, когда Алексеев вошел в его кабинет. — Ничего... Почему не живешь в общежитии? Нужно работать? Ну хорошо, только пусть ко мне грязные бабы не бегают! Ясно? — Краснов помолчал, потом неожиданно добавил: — Завтра приходи, может, мы дадим вам на двоих комнату, сидите себе и считайте...

У Алексеева был чемодан. Необычайно тяжелый, он вызывал у меня вполне понятное любопытство. Однажды Алексей раскрыл чемодан и познакомил меня с его сокровищами. Чемодан был набит книгами. Три тома Гурса — лучшего курса математики для математиков, несколько редких мемуаров, среди них сочинения Эйлера и Ляпунова. Полное собрание работ по математике и механике Николая Егоровича Жуковского. Каждую книжку Алешка вынимал из чемодана и с увлечением говорил о чудесных откровениях математической мысли, которые содержались в них.

— Откуда они у тебя? — спросил я.

Алексей рассмеялся:

— Пришлось мне как-то в Ростове-на-Дону «кантоваться». Рука еще в лубке была, а на поезд сесть невозможно. Люди по домам ехали... Кто из госпиталя, кто из эвакуации. Домой! Понимаешь, слово какое? Многие на фронт тоже спешили. Ну, раненый человек — хоть из госпиталя домой, на поправку, хоть опять на фронт — человек нервный. Тут и костыли в ход пускали, а то, глядишь, какого спекулянта вместе с мешком соли не очень вежливо попросят. Как поезд подойдет — ну, штурм просто! Какие там билеты! Я с дружком одним, тоже раненым, в сторонку отошел: нам, думаю, к этой крепости и не подступиться... Смотрим, дядя какой-то, в ватнике и с бородкой, с двумя чемоданами в руках, напролом в вагон рвется. На площадку взобрался, а одна рука с чемоданом на весу в воздухе болтается. Паровоз свистнул, дернул, чемодан на землю упал, раскрылся, и книжки посыпались. А поезд быстрей да быстрей. Остались мы вдвоем на путях, да книг гора...

«Пошли к коменданту станции загорать, — говорит дружок. — Может, он на другой поезд посадит».

«Пошли, говорю, только давай книги соберем». Так я и стал владельцем собственной библиотеки — на ловца ведь и зверь бежит!

— Алексей, — сказал я, — да здесь у тебя «Теория колебаний» есть! — Я потянул к себе книгу, и на пол, звякнув, выпал мешочек-кисет.

Алексей поднял его, высыпал на стол содержимое. Среди серебряных медалей темно-красной, как застывшая кровь, эмалью блеснули орден Красной Звезды, золотая веточка гвардейского значка...

— Это твои?

— Мои...

— А почему не носишь?

— У людей больше есть, да и то не носят.

— Алексей, — сказал я, — а ведь ты чудак, ведь ты веселый. Только почему ты сам не смеешься, вот только недавно будто оттаивать стал...

— А это у меня после плена.

— Ты был в плену?

— Был... Три дня, вернее — два дня и ночь... Я ведь почему голову наголо брею? Думаешь, от чудаковатости? Седой я... Неудобно — молодой, а седой... Люди начнут выспрашивать — отчего да почему? Не очень легко каждому докладывать. Тебе расскажу, уж так и быть. Расскажу и забудем...

Алексей бережно спрятал награды в кисет, закрыл чемодан. Потом лег на кушетку и, закрыв глаза, начал говорить негромко, каким-то простуженным голосом. Потом слова зазвенели, вырываясь откуда-то из огненной раны в его душе. Ночь спустилась за нашим окном, издалека донесся протяжный и низкий гудок парохода, и чей-то голос во дворе потребовал, чтобы некая Верка немедленно отправилась домой, где ее ждет сладкая каша «из чистой манной крупы». «Опять лук печеный дашь, я знаю... — убежденно ответил Веркин голос, — или уши надерешь... Я знаю!..»

— Это было под Майкопом, — начал Алексеев. — Окружили, командира убили, кончились патроны. Немцы взяли нас на рассвете, а к вечеру согнали в долину. Сзади и по бокам мотоциклы с пулеметами... Кто отставал, тех на мотоциклах подвозили. Бережно. Берегли... до ночи. А ночью!..

Алексеев встал и свернул огромную козью ножку, насыпал в нее махорку.

— А ночью нас пригнали в колхоз. Там была огромная конюшня, коней, должно быть, угнали. Белое длинное здание и сейчас перед глазами. Загоняла внутрь, стреляли. Крик стоит у меня в ушах! В пять рядов стояли, в шесть... Утром те, кто ночью упал, были внизу, не встали. А кто мог идти, тех выгнали и увели, должно быть. Я этого не видел. Я был внизу... — Алексеев поймал раструбом козьей ножки уголек из поддувала и, затянувшись, добавил: — Вот какая была ночь...

— А что было дальше?

— Дальше? А дальше была свобода и дни, которые я лежал в кустах, а ночами шел, шел по звездам. Мосты обходил, иногда стреляли. Потом линия фронта, днем прятался в старых окопах, в зарослях кизила. Достал хлебцы такие, в целлофане, были такие у немцев. Потом встретил своих, они тоже прорывались. Потом армия и опять бои. Меня ведь последний раз под Запорожьем ранили. И опять санитарный поезд... И не могу забыть ту конюшню, закрою глаза и вижу, и слышу...

О многом рассказал в ту ночь Алексеев. С особенным теплом он говорил о своем командире полка, что командовал ими в сорок первом году. Веселый, красивый какой-то лихой кавалерийской красотой, с серебряной шашкой, добытой еще в боях гражданской войны, он так и погиб, весь — порыв, весь устремленный вперед, убитый прямым выстрелом в грудь, и шашка воткнулась перед ним...

— Он говорил со мной часто, — рассказывал Алексеев, — а почему, не знаю. Говорили обо всем. Вызовет меня в свою палатку и спрашивает: «Скажи, Алеша, душа моя, — поговорка такая у него была, — а для чего, как ты думаешь, живут люди? Для себя или для других, вот в чем вопрос! А если для других, так и умереть не жалко, правда, Алеша, душа моя...»

Алексеев помолчал и вдруг крикнул:

— Ложись!

И в воздухе запела, завизжала мина.

Я инстинктивно пригнул голову, а Алексей, оборвав свист, рассмеялся:

— Да разве такая попадет? Такая вон куда должна попасть, — он показал рукой за стену, откуда доносилось громкое храпение тети Шуры.

ВАСЯ-ВАСИЛЕК


Иногда к нам забегал Василек, студент кораблестроительного института. Всегда веселый, он наполнял нашу комнату шутками, остротами, смешными и чудесными историями. Ходил Василек в фантастической форме, которая была создана путем соединения студенческого кителя, морских пуговиц и пехотных погон лейтенанта, доставшихся ему за смекалку, за смелость, за крепкую любовь суровых солдат-уральцев, вместе с которыми он воевал.

Уроженец Смоленска, как чудесную сказку, берег он воспоминания о своем чудо-городе и рассказывал о нем так, что казалось — вот видим высокий холм, а по правую руку собор. Высокий, стройный. А трамваи мимо него несутся вниз, с горы, быстрее, чем сани зимой... А внизу река... Да какая река — Днепр-река!

Алексей обычно прерывал Василька я серьезно говорил: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои...»

— Во-во, — с опаской соглашался Василий, но тут Алексей его осаживал.

— Не про твой Днепр, Василий, написано, не про твой! Курице по колено твой Днепр!

— Эх, Алексей, жестокий человек! — вздыхал Василек. — По секрету скажу: я в этом городе Смоленске на улице Советской первый раз голос подал и первый свет в окошке увидел. А такие, брат, вещи не забываются! Ну, я пошел.

— Постой, — смеялся Алексей, — постой, Вася, а как твоя сессия?

— Полный порядок...

— И математику сдал?

— На отлично!

— Кому?

— Гофману.

— Знаем его, он у нас тоже читает... Что-то не верится, Вася. Люди день и ночь зубрят, да только с третьего захода сдают, а ты...

— На! — Василий быстро расстегнул китель и достал аккуратно завернутую в серебряную бумагу зачетную книжку. — На, смотри, наслаждайся! Ну как?

Отметки были действительно неплохими.

— Да я, ребята, секрет знаю, — говорил Василий доверительно. — Нужно для начала все-все о преподавателе разузнать. О чем он, к примеру, больше всего рассказывать любит. И его добром да ему же челом...

— Да это сложнее, чем просто ответить что знаешь, — возразил я. — Но чем ты Гофмана мог расшевелить?

— А философией! С ходу!

— Василек, а какая у тебя может быть философия?

— Как-какая? Передовая, понятно, самая передовая! Я, доложу вам, в сложных условиях экзамена новое исчисление придумал!

— Исчисление?!

— Да, новое! Я, брат, такого нарассказывал, что у старика слезы чуть не закапали. От смеха... «Нахал ты, говорит, Василий Никитич, но сообразительный нахал. Живи!» И «отлично» легкой пташкой в мою книжечку серебряную залетело...

— Да куда ты спешишь? Расскажи по порядку.

Василек попросил листок бумаги неважным видом нарисовал на нем дым, как сперва мне показалось.

— Спираль! — сказал Василек и строго посмотрел на нас. — Спираль, понятно? Все по спирали, это тоже понятно?

— Что — все?

— Все! Любую вещь назови мне, и я ее по спирали разовью и совью. Вот что такое Василий Никитич! А у вас все смешки.

— Нет, он все-таки нахал! — не выдержал Алексей. — Да ты даже не знаешь, чему равен интеграл от «е» в степени «икс»!

— Интеграл от «е» в степени «икс»? — укоризненно повторил Василек. — Табличный интеграл! Какое оскорбление!

— Время не тяни, не знаешь, так признавайся!

— Я тяну время? — возмутился Василек, но по его лицу было видно, что он о чем-то мучительно размышляет. — Да, знаешь, сколько будет? — Василек быстро написал на исчерканном листке с «дымом» довольно сложное выражение.

— Вот, реши это скромное дифференциальное уравнение, мой друг и брат, а я «сто шестнадцать оборотов, и пошел! И пошел!» — Последнее выражение было взято из популярной в то время картины «Танкер «Дербент» и говорило о нашем полном посрамлении и о том, что впереди у него, Василька, весьма приятные дела.

После его ухода Алексей внимательно посмотрел на уравнение, которое нам задал Василек, засмеялся и, сказав: «Ишь, черт кудрявый», написал сверху ответ: «е» в степени «икс». Соль всей шутки Василька и заключалась в том, что ответ на вопрос Алексея он сделал корнем придуманного на ходу уравнения.

А через месяц мы с Алешей проводили через весь город Василька. Его вновь призвали в армию. Василий был необычно серьезен, все что-то ощупывал в своем рюкзаке, но, когда тяжелые, из литого чугуна, ворота сборного пункта закрылись за его командой, неожиданно ожил, будто тяжесть свалилась с его души. В последний раз он подошел к забору, чтобы пожать наши «передние лапы», и больше мы его никогда не видели...

Это случайное столкновение с Васильком оставило какой-то след в душе Алексея. Каким-то очень глубоким, до конца не осознанным побуждениям ответили эти внешне легковесные и необдуманные проделки Василька. И неясные пока дали открылись перед Алексеем. Я с тревогой наблюдал за ним. Огромная, малопонятная для меня работа занимала его мозг. Да, он ходил и сдавал регулярно экзамены, и можно было не спрашивать о результатах. Экзамен превращался в беседу с тем или иным преподавателем, беседу, доставлявшую не мало приятных минут экзаменаторам, всегда поучительную и оживленную.

Однажды мы договорились с Алексеевым, что после экзамена пойдем в кино. Я освободился раньше и, попросив разрешения, прошел в аудиторию, в которой сдавала группа Алексеева.

Экзамен принимал известный профессор, его имя сейчас знают во всем мире. Он, вероятно, слышал что-то об Алексееве и сурово смотрел на него, как на захваленного вундеркинда.

Профессор пригласил Алексеева за свой столик и что-то быстро написал на листке; Алексеев, с минуту подумав, ответил каким-то пространным посланием. Профессор усмехнулся и трижды не написал, а, казалось, ударил листок бумаги пером. Это было какое-то очень короткое, но, по-видимому, сложное математическое выражение. Алексеев просидел над ним час.

За это время профессор проэкзаменовал человек пять, потом наклонился над Алексеевым и спросил:

— Ну, как?

— Я решил, — ответил Алексеев, — кажется...

Профессор внимательно на него посмотрел и осторожно взял из его рук листок с вычислениями.

— Меня интересовало только, с какой стороны вы начнете искать... Интересовал ваш подход... Это вообще еще не решено.

Он перечитывал написанное Алексеевым.

— Можете идти, Алексеев, — громко сказал он. — С вашего позволения, я опубликую этот результат в сборнике «Прикладная механика и математика». Очень красивое решение...

В этот день шла «Тетка Чарлея» и вокруг кинотеатра жужжала громадная толпа: матросские бескозырки и пилотки отпускников, платки и соломенные шляпы. Мы были почти у кассы, когда на грузовике подъехала команда моряков-подводников. Через минуту, в тесной толпе, мы протискивались в двери кинотеатра. И вдруг раздался дикий крик Алексея... Праздничные и оживленные лица взволнованно обернулись на этот крик. А Алексей, все еще что-то крича, цепляясь скрюченными руками за пиджаки и гимнастерки, во весь рост распростерся на полу...

Его бережно вынесли, положили на садовую скамейку. Кто-то принес газированной воды.

Алексей пришел в себя, виновато оглядел участливые и внимательные лица собравшихся вокруг него матросов.

— Эх, война! — обронил кто-то с тоской и ненавистью.

Чья-то рука протянула нам билеты, и мы все-таки пошли в кино. До коликов в боку мы смеялись над безобидными проделками «тетки Чарлея», а кто-то из наших соседей все выкрикивал:

— Ну и дает, вот дает!

Домой Алексеев возвращался совсем без сил.

— Не могу, — говорил он, — не могу видеть толпу, борюсь с собой, а не могу... Все ту конюшню проклятую вижу...

Но время шло, и здоровая, от природы крепкая нервная система Алексеева медленно, но верно снимала с себя тяжесть пережитого.

Вскоре я перебрался в общежитие. А причиной тому была Нинка. Ее насмешки не раз выводили из себя Алексея. Наконец, когда он поджарил картофель на «шампуни» — жидком коричневом мыле — Нинка им мыла голову, а бутылку принципиально ставила рядом с нашим подсолнечным маслом, — терпение Алексея иссякло.

— Этим издевательствам и хиханькам нужно положить конец, я этим займусь! Нужно принимать какие-то меры!

Меры были приняты. Весна и молодость внесли свои поправки. Они поженились в мае...

Большую кастрюлю мы наполнили красным вином, для сладости всыпали порошок сахарина, ваниль для запаха, а чтоб «ударило в голову», кастрюлю поставили на огонь. Два десятка дружков и подружек, выпив по две столовых ложки теплого и пахучего вина, всю ночь пели и плясали под окном у тети Шуры.

Пришло время, и мы разъехались кто куда. Алексеев иногда писал мне. А позвал он меня только сейчас. Позвал требовательно. Он так хотел показать мне свои последние работы...

РАССКАЗ ТОПАНОВА


— Теперь, Максим Федорович, ваша очередь, — сказал я Топанову. — Где вы встретили Алексеева, когда?

— Да лет пять назад, — ответил Топанов и задумался. — Я тогда работал в Московском комитете партии. Чем только не приходилось заниматься! Вопросы жилищного строительства, перестройка работы научных институтов... Новые лаборатории и новые направления исследований... Новые люди, а иногда, что греха таить, и старые сплетни... Я и с Алексеевым познакомился из-за жалобы. Пришел как-то ко мне один сотрудник Алексеева, профессор Разумов.

— Он также погиб?

— Да, он все время работал с Алексеевым, а тогда приходил на него жаловаться. Вы Разумова никогда не видели? Представительный такой, с бородкой, немного старомодный, напоминал он какого-то классика науки прошлого столетия, скорее даже нескольких классиков сразу. Но специалист очень крупный. Алексеев долгое время был его учеником. Так вот, приходит Разумов и просит моей помощи: не может совладать с Алексеевым.

— А чем ваша лаборатория занимается? — спрашиваю.

— Мы занимаемся вопросами вакуума, — отвечает Разумов. — Вы представляете, что это такое? Это не просто пустота, безвоздушное пространство, как выражаются в школьных учебниках физики. Это чудесная, удивительная область науки, масса неожиданностей... Так вот, это восходящее светило Алексеев — человек не без мыслей и не без инициативы, — понимаете ли, утверждает, что работы выбранного нами и утвержденного направления ничего не дают, что это трата сил и средств... Ему, видите ли, лучше видно! Простите, я волнуюсь...

— А может быть, ему и вправду лучше видно?

— Ах, Максим Федорович, вы извините меня, но диссертант лучше всех знает свою диссертацию, лучше автора никто не знает его книгу, лучше строителя никто не знает дом, который он возводит.

— А лучше вас — вакуум? Продолжайте, пожалуйста...

— Представьте, я не могу сказать, что знаю его, да, да! Я только один из скромных специалистов в этой области, смею, однако, надеяться, что мои небольшие работы в области минимальных полей и их флуктуации не остались незамеченными некоторыми из авторитетов в области теоретической физики... Смею надеяться!

— И что же говорит Алексеев? Что он предлагает?

— Он, видите ли, хотел бы, чтобы мы занимались чем-то более определенным, к чему можно с большим успехом прилагать его недюжинные математические навыки и из чего можно что-то делать. Понимаете? Хоть что-то! Изучайте электрон в вакууме, изучайте протон, нейтрон, такое, что конкретно. «Что это даст?» — вот вопрос, которым он буквально меня замучил!

— Насколько я вас понимаю, Алексеев пугает вас своим голым практицизмом?

— Совершенно точно! — обрадовался Разумов. — Мы заранее не можем сказать, что выйдет из того или иного направления в науке. Только завтра, только будущее приносит истинную оценку... Я вижу перед собой ряд увлекательных задач и буду их решать, буду!..

— Так с Алексеевым никак не возможно? Что ж, я поговорю с директором, и, если руководство института найдет это необходимым, переведем Алексеева в другое место. Нечего мешать науке!

— Нет, что вы! Не нужно! — забеспокоился Разумов. — Это будет неправильно! Ему нужно объяснить, что ли... Пусть не суется не в свои дела! Идет работа, весьма напряженная, а он слишком рано, понимаете ли, хочет все получить. Так не бывает. Грядущее все-таки скрыто от нас.

— Но ведь есть случаи научного предвидения?

— Именно случаи! Аппаратом, методом угадывания, который подсказал бы нам, что выйдет из того или другого опыта, мы не обладаем... Впрочем, я пришел к вам по другому вопросу, мы отвлеклись...

— Да, так Алексееву нужно указать?

— Я бы просил посоветовать, авторитетно посоветовать!

Я проводил Разумова до двери и распорядился вызвать на завтра Алексеева из Института звезд.

— Признаться, я с нетерпением ждал прихода Алексеева, — продолжал Топанов. — Каков он, что за человек? То, что Николай Александрович Разумов не нашел с ним общего языка, было для меня в общем понятно... Что ждал я? Это было не простое любопытство. Я, видите ли, сам из первых комсомольцев, ну не совсем из первых, вступил в комсомол только в 1919 году. Хорошо помню ту тягу к знанию, которая вспыхнула у нас, комсомольцев, после гражданской войны. Всему миру доказать, что хоть крепок сук, да остер наш топор — это была понятная и близкая нам задача. Прорубить дорогу к знаниям! Кто что успел схватить — кто рабфак, кто два-три курса. Редко кто успел больше.

И вот должен прийти Алексеев, молодой человек, но уже твердо определившийся в «большой науке». Рождения 1923 года, нам в сыновья годился, тем, с кого начался комсомол... Вот оно, второе поколение! Учился, стал ученым, просто достиг того, что люди моего поколения брали штурмом, как берут вражеские окопы. Книги прочел, о которых я только слышал, только в руках держал... И вот становится такой желторотый парторгом! Выбрали, доверили, не отказывался... После его выборов заскочил ко мне один человек. «Ошибочка произошла, говорит, ошибочка! Выбрали мальчишку в парторги. Ну какой он парторг, когда у него голова формулами набита! И ученого потеряем, и парторга не получим. Он все в высоких материях витать будет, непорядок это, товарищ Топанов...»

— А ведь пора и нам, — отвечаю, — высокие материи осваивать. Космические ракеты, термоядерные регулируемые реакции — это ли не высокая материя? Да почему наш советский человек, которому народ дал знания, должен быть в тени? Молод и учен — два богатства в нем...

И вот Алексеев у меня в кабинете. «Эге, — думаю, — да ты, брат, сед... У меня, старика, волос и сейчас с рыжинкой, а тебя вон как побелило, знать, видал, как украинцы говорят, «шмаленого вовка».

— Жалуются на тебя, товарищ Алексеев, — говорю, — и крепко жалуются... «Мешает Алексеев научной работе!» — вот как говорят, вот до чего дошло! Мешаешь?

— Мешаю...

— Ну, а тех, кто мешает, — бьют.

— Знаю...

— Значит, уверен в своей правоте? Значит, тебя не понимают? Ты новые идеи несешь, раскрываешь, а на тебя никакого внимания? Так?

— Нет, не так! Я по-настоящему своих мыслей никому еще не рассказывал.

— Почему?

— Потому что рано. Еще многое нужно проверить... У нас ведь какая структура? Отдел звезд, отдел космической электродинамики, отдел межзвездной материи и лаборатория вакуума... Поле исследования — вся Вселенная. А у каждого сотрудника свой «комплекс идей»; свое понимание науки о звездах; каждый старается отхватить побольше для «своего». И при утверждении планов — скандал! Но ведь из любого, буквально из любого направления может вдруг появиться, «отпочковаться», что ли, какое-нибудь совершенно чудесное, практически важное следствие, прямо не связанное с программой «отдела». Ведь звезды становятся нашей далекой и незаменимой лабораторией. Пройдут, быть может, тысячелетия, прежде чем человек получит возможность создавать такие температуры и такие давления, как на далеких звездах. Природа открывает свои самые сокровенные тайны только при очень сильных воздействиях, ей и миллиона градусов мало, и что творится внутри горячих звезд — надолго останется загадкой. Ну можно ли сейчас, когда мы живем в такое время, которому наши потомки будут завидовать так же остро, как в детстве мы завидовали участникам штурма Зимнего или конникам Котовского, можно ли допускать разобщенность исследований, можно ли удовлетвориться чисто внешними, случайными связями между нашими лабораториями? Работаем под одной крышей, а иной раз оказываемся далекими друг другу... Нет, я стою за настоящее, полное объединение усилий! И если говорят, что я мешаю, то меня просто не понимают. Я вовсе не хочу сказать: вот, из вашей работы ничего не выйдет, она не даст практического результата, давайте начнем другую. Такого у меня нет на уме, это глупость. Может быть, я не всегда бывал понятен...

— А это плохо, если тебя не понимают! Говорить ты вроде умеешь, свое дело знаешь, а тебя не понимают? Значит, ты что-то недосказываешь, товарищ Алексеев? Раскрываться нужно вовремя и до конца. Есть ли у тебя «первоначальный капитал» или все еще настолько не оформлено, что с этим нельзя выходить на люди?

— Кое-что есть...

— А людям рассказать еще страшно?

— Могут не понять, высмеют. Уж очень сложны вопросы...

— А если их сделать простыми? Это можно?

— Нет-нет, что вы... Это такой сгусток математики, астрономии, физики, такой сплав...

— Тогда тебе еще рано раскрываться. И не верю я, что может существовать такая невероятная сложность в очень большом вопросе — ведь ты хочешь сделать этот вопрос центральным для исследований целого института! — что человеку со средними человеческими способностями не понять... Конечно, увидеть в сложном простое — задача не из легких, но раз нужно, то надо думать, надо искать.

— Мне кому-нибудь рассказать бы... Рассказывать и рассказывать, пока сам не пойму...

— Это хороший метод. Расскажи жене.

— Она геолог...

— Дома бывает редко? А если мне? Вот расскажи мне, может, я пойму...

Алексеев с сомнением посмотрел на меня и откровенно пожал плечами.

— Попробую, только не обижайтесь, если что...

После этого разговора я дней десять ждал звонка, но Алексеев молчал. Недолго думая я решил заявиться к нему. Нашел его дом, взобрался на седьмой этаж, и вот я в комнате Алексеева. Маленькая, книг много, больше справочных. На столе стопка последних журналов, листки, исчерканные синим карандашом.

Притащил Алексеев из кухни кофе, и как-то незаметно, слово за слово, исчезли неловкость, связанность. Трудно сказать, о чем мы говорили. Обо всем! А потом встретились еще раз на открытом партийном собрании Института.

Собрание было бурным, как принято говорить, но оно действительно было необычным. Ошеломил меня Алексеев, да и не только меня. Выложил массу интересных мыслей, настоящих глубоких идей, но... но выступать было рано. А потом, год за годом, работы его лаборатории становились все более и более заметными. Не укладывались ни в какие рамки «отделов». Скоро он с группой своих сотрудников перекочевал из Москвы сюда, к морю, в украинский филиал Института звезд. Занял своей лабораторией огромное здание. Академия отпустила ему много средств. Здесь и настигла его катастрофа. Да, с год назад он был у меня, говорил о своих планах, но как-то в общих чертах. Не вспомню сейчас эти планы...

— Но что же было основным, какую цель преследовали его работы? — спросил я.

— Происхождение и эволюция звезд и звездных скоплений — вот над чем работал Алексеев и его сотрудники. Он вскользь сказал мне тогда, что мечтает перевести этот вопрос из области гипотез, таблиц и теоретических расчетов в область прямого эксперимента...

— Но при чем же здесь вакуум? Ведь свойства вакуума — официальная область его лаборатории.

— Звезды рождаются в безвоздушном пространстве. И рождение их, и развитие, и смерть обусловлены свойствами этого пространства. Замечу, что даже Разумов, очень и очень скептически относившийся к Алексееву, сам попросил перевести его в южноукраинский филиал. Видно, эксперимент, к которому шел Алексеев, уже тогда стал обретать какую-то определенную форму.

— Так что же, Алексеев хотел зажечь, создать звезду? — воскликнул я.

— Что-то в этом роде...

— Но зачем, для чего?

— Для чего? Для того, чтобы экспериментально проверить гипотезы о рождении звезд, чтобы подчинить человеку неисчерпаемые запасы энергии, таящейся в Космосе, в межзвездном веществе.

— И вы полагаете, что его работы увенчались успехом?

— Боюсь, что успех оказался слишком большим... Боюсь, что здесь уже не успех, а другое... Поймите меня правильно. Есть такой успех, такая победа, с которой не знаешь, что и делать.

далее