Б |
«Изменение кристаллической решетки кадмиевого типа в зависимости от температуры в области малых температур определяется, как мы видели, соотношением...» — читал Юра. Он подумал: «Интересно, что случится, когда у Алексея Петровича кончатся последние журналы?» Он вспомнил рассказ Колдуэлла, как парень в жаркий полдень состругивал ножом маленькую палочку и как все ждали, что будет, когда палочка кончится. Он прыснул, и в тот же момент Юрковский резко повернулся к Быкову.
— Если бы ты знал, до чего мне все это надоело, Алексей, — сказал он, — до чего мне хочется размяться...
— Возьми у Жилина гантели, — посоветовал Быков.
— Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю, — сказал Юрковский.
— Догадываюсь, — проворчал Быков. — Давно уже догадываюсь.
— И что ты по этому поводу... э-э... думаешь?
— Неугомонный старик, — сказал Быков и закрыл журнал. — Тебе уже не двадцать пять лет. Что ты все время лезешь на рожон?
Юра с удовольствием стал слушать.
— Почему... э-э... на рожон? — удивился Юрковский. — Это будет небольшой, абсолютно безопасный поиск...
— А может быть, хватит? — сказал Быков. — Сначала абсолютно безопасный поиск в пещеру к пиявкам, потом безопасный поиск к смерть-планетчикам — кстати, как твоя печень? — наконец совершенно фанфаронский налет на Бамбергу.
— Позволь, но это был мой долг, — сказал Юрковский.
— Твой долг был вызвать управляющего на «Тахмасиб», мы вот здесь сообща намылили бы ему шею, пригрозили бы сжечь шахту реактором, попросили бы рабочих выдать нам гангстеров и самогонщиков — и все обошлось бы безо всякой дурацкой стрельбы. Что у тебя за манера из всех вариантов выбирать наиболее опасный?
— Что значит — опасный? — сказал Юрковский. — Опасность понятие субъективное. Тебе это представляется опасным, а мне — нисколько.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Быков. — Поиск в Кольце Сатурна представляется мне опасным. И поэтому я не разрешу тебе этот поиск производить.
— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Юрковский. — Мы еще об этом поговорим, — он раздраженно перевернул несколько листов отчета и снова повернулся к Быкову. — Иногда ты меня просто удивляешь, Алексей! — заявил он. — Если бы мне попался человек, который назвал бы тебя трусом, я бы размазал наглеца по стенам, но иногда я гляжу на тебя, и... — он затряс головой и перевернул еще несколько страниц отчета.
— Есть храбрость дурацкая, — наставительно сказал Быков, — и есть храбрость разумная!
— Разумная храбрость — это катахреза! «Спокойствие горного ручья, прохлада летнего солнца», — как говорит Киплинг. Безумству храбрых поем мы песню!..
*Катахреза - соединение несовместимых понятий.
— Попели, и хватит, — сказал Быков. — В наше время надо работать, а не петь. Я не знаю, что такое катахреза, но разумная храбрость — это единственный вид храбрости, приемлемый в наше время. Безо всяких там этих... покойников. Кому нужен покойник Юрковский?
— Какой утилитаризм! — воскликнул Юрковский. — Я не хочу сказать, что прав только я! Но не забывай же, что существуют люди разных темпераментов. Вот мне, например, опасные ситуации просто доставляют удовольствие. Мне скучно жить просто так! И слава богу, я не один такой...
— Знаешь что, Володя, — сказал Быков. — В следующий раз возьми себе капитаном Баграта — если он к тому времени еще будет жив — и летай с ним хоть на солнце. А я потакать твоим удовольствиям не намерен.
Оба сердито замолчали. Юра снова принялся читать: «Изменение кристаллической решетки кадмиевого типа в зависимости от температуры...» Неужели Быков прав, подумал он. Вот скука-то, если он прав. Верно говорят, что самое разумное — самое скучное...
Из рубки вышел Жилин с листком в руке. Он подошел к Быкову и сказал негромко:
— Вот, Алексей Петрович, это Михаил Антонович передает...
— Что это? — спросил Быков.
— Программа на киберштурман для рейса от Япета.
— Хорошо, оставь, я погляжу, — сказал Быков.
«Вот уже программа рейса от Япета, — подумал Юра. — Они полетят еще куда-то, а меня уже здесь не будет». Он грустно посмотрел на Жилина. Жилин был в той самой клетчатой рубахе с закатанными рукавами.
Юрковский неожиданно сказал:
— Ты вот что пойми, Алексей. Я уже стар. Через год, через два я навсегда уже останусь на Земле, как Дауге, как Миша... И, может быть, нынешний рейс — моя последняя возможность. Почему ты не хочешь пустить меня?..
Жилин на цыпочках пересек кают-компанию и сел на диван.
— Я не хочу пускать тебя не столько потому, что это опасно, — медленно сказал Быков, — сколько из-за того, что это бессмысленно опасно. Ну, что, Владимир, за бредовая идея — искусственное происхождение колец Сатурна. Это же старческий маразм, честное слово...
— Ты всегда был лишен воображения, Алексей, — сухо сказал Юрковский. — Космогония колец Сатурна не ясна, и я считаю, что моя гипотеза имеет не меньше прав на существование, чем любая другая, более, так сказать, рациональная. Я уже не говорю о том, что всякая гипотеза несет не только научную нагрузку. Гипотеза должна иметь и моральное значение — она должна будить воображение и заставлять людей думать...
— При чем здесь воображение? — сказал Быков. — Это же чистый расчет. Вероятность прибытия пришельцев именно в солнечную систему мала. Вероятность того, что им взбредет в голову разрушать спутники и строить из них кольцо, я думаю, еще меньше...
— Что мы знаем о вероятностях? — провозгласил Юрковский.
— Ну, хорошо, допустим, ты прав, — сказал Быков. — Допустим, что действительно в незапамятные времена в солнечную систему прибыли пришельцы и зачем-то устроили искусственное кольцо около Сатурна. Отметились, так сказать. Но неужели ты рассчитываешь найти подтверждение своей гипотезе в этом первом и единственном поиске в кольце?
— Что мы знаем о вероятностях? — повторил Юрковский.
— Я знаю одно, — сердито сказал Быков, — что у тебя нет совершенно никаких шансов, и вся эта затея безумна.
Они снова замолчали, и Юрковский взялся за отчет. У него было очень грустное и очень старое лицо. Юре стало его невыносимо жалко, но он не знал, как помочь. Он посмотрел на Жилина. Жилин сосредоточенно думал. Юра посмотрел на Быкова. Быков делал вид, что читает журнал. По всему было видно, что ему тоже очень жалко Юрковского.
Жилин вдруг сказал:
— Алексей Петрович, а почему вы считаете, что если шансы малы, то и надеяться не на что?
Быков опустил журнал.
— А ты думаешь иначе?
— Мир велик, — сказал Жилин. — Мне очень понравились слова Владимира Сергеевича: «Что мы знаем о вероятностях?»
— Ну, и чего же мы не знаем о вероятностях? — спросил Быков.
Юрковский, не поднимая глаз от отчета, насторожился.
— Я вспомнил одного человека, — сказал Жилин. — У него была очень любопытная судьба... — Жилин в нерешительности остановился. — Может, я мешаю вам, Владимир Сергеевич?
— Рассказывай, — потребовал Юрковский и решительно захлопнул отчет.
— Это займет некоторое время, — предупредил Жилин.
— Тем лучше, — сказал Юрковский. — Рассказывай.
И Жилин начал рассказывать.
Я был тогда еще совсем мальчишкой и многого тогда не понял и многое забыл, может быть самое интересное. Была ночь, и лица этого человека я так и не разглядел. А голос у него был самый обыкновенный, немножко печальный и сиплый, и он изредка покашливал, словно от смущения. Словом, если я увижу его еще раз где-нибудь на улице или, скажем, в гостях, я его скорее всего не узнаю.
Встретились мы на пляже. Я только что искупался и сидел на камне. Потом я услышал, как позади посыпалась галька — это он спускался с насыпи, — запахло табачным дымом, и он остановился рядом со мной. Как я уже сказал, дело было ночью. Небо было покрыто облаками, и на море начинался шторм. Вдоль пляжа дул сильный теплый ветер. Незнакомец курил. Ветер высекал у него из папиросы длинные оранжевые искры, которые неслись и пропадали над пустынным пляжем. Это было очень красиво, и я это хорошо помню. Мне было всего шестнадцать лет, и я даже не думал, что он заговорит со мной. Но он заговорил. Начал он очень странно.
— Мир полон удивительных вещей, — сказал он.
Я решил, что он просто размышляет вслух, и промолчал. Я обернулся и посмотрел на него, но ничего не увидел, было слишком темно. А он повторил:
— Мир полон удивительных вещей, — и затем затянулся, осыпав меня дождем искр.
Я снова промолчал: я был тогда стеснительный. Он докурил папиросу, закурил новую и присел на камни рядом со мной. Время от времени он принимался что-то бормотать, но шум воды скрадывал слова, и я слышал только неразборчивое ворчанье. Наконец он заявил громко:
— Нет, это уже слишком. Я должен это кому-нибудь рассказать.
И он обратился прямо ко мне, впервые с момента своего появления:
— Не откажитесь выслушать меня, пожалуйста.
Я, конечно, не отказался. Он сказал:
— Только я вынужден буду начать издалека, потому что, если я сразу расскажу вам, в чем дело, вы не поймете и не поверите. А мне очень важно, чтобы мне поверили. Мне никто не верит, а теперь это зашло так далеко...
Он помолчал и сообщил:
— Это началось еще в детстве. Я начал учиться играть на скрипке и разбил четыре стакана и блюдце.
— Как это так? — спросил я. Я сразу вспомнил какой-то анекдот, где одна дама говорит другой: «Вы представляете, вчера дворник бросал нам дрова и разбил люстру». Есть такой старый анекдот.
Незнакомец этак грустно рассмеялся и сказал:
— Вот представьте себе. В течение первого же месяца обучения. Уже тогда мой преподаватель сказал, что он в жизни не видел ничего подобного.
Я промолчал, но тоже подумал, что это должно было выглядеть довольно странно. Я представил себе, как он размахивает смычком и время от времени попадает в буфет. Это действительно могло завести его довольно далеко.
— Это известный физический закон, — пояснил он неожиданно. Явление резонанса. — И он, не переводя дыхания, изложил мне соответствующий анекдот из школьной физики, как через мост шла в ногу колонна солдат и мост рухнул. Потом он объяснил мне, что стаканы и блюдца тоже можно дробить резонансом, если подобрать звуковые колебания соответствующих частот. Должен сказать, что именно с тех пор я начал отчетливо понимать, что звук — это тоже колебания.
Незнакомец объяснил мне, что резонанс в обыденной жизни (в домашнем хозяйстве, как он выражался) вещь необычайно редкая, и очень восхищался тем, что какой-то древний правовой кодекс учитывает такую ничтожную возможность и предусматривает наказание владельцу того петуха, который своим криком расколет кувшин у соседа.
Я согласился, что это действительно, должно быть, редкое явление. Я лично никогда ни о чем таком не слыхал.
— Очень, очень редкое, — сказал он. — А я вот своей скрипкой разбил за месяц четыре стакана и блюдце. Но это было только начало.
Он закурил очередную папиросу и сообщил:
— Очень скоро мои родители и знакомые отметили, что я нарушаю закон бутерброда.
Тут я решил не ударить в грязь лицом и сказал:
— Странная фамилия.
— Какая фамилия? — спросил он. — Ах, закон? Нет, это не фамилия. Это... как бы вам сказать... нечто шутливое. Знаете, есть целая группа поговорок: чего боялся, на то и нарвался... бутерброд всегда падает маслом вниз... В том смысле, что плохое случается чаще, чем хорошее. Или в наукообразной форме: вероятность желательного события всегда меньше половины.
— Половины чего? — спросил я и тут же понял, что сморозил глупость. Он очень удивился моему вопросу.
— Разве вы незнакомы с теорией вероятностей? — спросил он.
Я ответил, что мы этого еще не проходили.
— Так тогда вы ничего не поймете, — сказал он разочарованно.
— А вы объясните, — сердито сказал я, и он покорно принялся объяснять. Он объявил, что вероятность — это количественная характеристика возможности наступления того или иного события.
— А причем здесь бутерброды? — спросил я.
— Бутерброд может упасть или маслом вниз, или маслом вверх, — сказал он. — Так вот, вообще говоря, если вы будете бросать бутерброд наудачу, случайным образом, то он будет падать то так, то эдак. В половине случаев он упадет маслом вверх, в половине — маслом вниз. Понятно?
— Понятно, — сказал я. Почему-то я вспомнил, что еще не ужинал.
— В таких случаях говорят, что вероятность желаемого исхода равна половине — одной второй.
Дальше он рассказал, что если бросать бутерброд, например, сто раз, то он может упасть маслом вверх не пятьдесят раз, а пятьдесят пять или двадцать и что только если бросать его долго и много, масло вверху окажется приблизительно в половине всех случаев. Я представил себе этот несчастный бутерброд с маслом (и, может быть, даже с икрой) после того, как его бросали тысячу раз на пол, пусть даже на не очень грязный, и спросил, неужели действительно были люди, которые этим занимались. Он стал рассказывать, что для этих целей пользовались в основном не бутербродами, а монетой, как в игре в орлянку, и начал объяснять, как это делалось, забираясь во все более глухие дебри, и скоро я совсем перестал его понимать, и сидел, глядя в хмурое небо, и думал, что, вероятно, пойдет дождь. Из этой первой лекции по теории вероятностей я запомнил только полузнакомый термин «математическое ожидание». Незнакомец употреблял этот термин неоднократно, и каждый раз я представлял себе большое помещение, вроде зала ожидания, с кафельным полом, где сидят люди с портфелями и бюварами и, подбрасывая время от времени к потолку монетки и бутерброды, чего-то сосредоточенно ожидают. До сих пор я часто вижу это во сне. Но тут незнакомец оглушил меня звонким термином «предельная теорема Муавра-Лапласа» и сказал, что все это к делу не относится.
— Я, знаете ли, совсем не об этом хотел вам рассказать, — проговорил он голосом, лишенным прежней живости.
— Простите, вы, вероятно, математик? — спросил я.
— Нет, — ответил он уныло. — Какой я математик? Я флюктуация.
Из вежливости я промолчал.
— Да, так я вам, кажется, еще не рассказал своей истории, — вспомнил он.
— Вы говорили о бутербродах, — сказал я.
— Это, знаете ли, первым заметил мой дядя, — продолжал он. Я был, знаете ли, рассеян и часто ронял бутерброды. И бутерброды у меня всегда падали маслом вверх.
— Ну, и хорошо, — сказал я.
Он горестно вздохнул.
— Это хорошо, когда изредка... А вот когда всегда! Вы понимаете — всегда!
Я ничего не понимал и сказал ему об этом.
— Мой дядя немного знал математику и увлекался теорией вероятностей. Он посоветовал мне попробовать бросить монетку. Мы ее бросали вместе. Я сразу тогда даже не понял, что я конченый человек, а мой дядя это понял. Он так и сказал мне тогда: «Ты конченый человек!»
Я по-прежнему ничего не понимал.
— В первый раз я бросил монетку сто раз, и дядя сто раз. У него орел выпал пятьдесят три раза, а у меня девяносто восемь. У дяди, знаете ли, глаза на лоб вылезли. И у меня тоже. Потом я бросил монетку еще двести раз, и представьте себе, орел у меня выпал сто девяносто шесть раз. Мне уже тогда следовало понять, чем такие вещи должны кончиться. Мне надо было понять, что когда-нибудь наступит и сегодняшний вечер! — Тут он, кажется, всхлипнул. — Но тогда я, знаете ли, был слишком молод, моложе вас. Мне все это представлялось очень интересным. Мне казалось очень забавным чувствовать себя средоточием всех чудес на свете.
— Чем? — изумился я.
— Э-э-э... средоточием чудес. Я не могу другого слова подобрать, хотя и пытался.
Он немножко успокоился и принялся рассказывать все по порядку, беспрерывно куря и покашливая. Рассказывал он подробно, старательно описывая все детали и неизменно подводя научную базу под все излагаемые события. Он поразил меня если не глубиной, то разносторонностью своих знаний. Он осыпал меня терминами из физики, математики, термодинамики и кинетической теории газов, так что потом, уже став взрослым, я часто удивлялся, почему тот или иной термин кажется мне таким знакомым. Зачастую он пускался в философские рассуждения, а иногда казался просто несамокритичным. Так, он неоднократно величал себя «феноменом», «чудом природы» и «гигантской флюктуацией». Тогда я понял, что это не профессия. Он мне заявил, что чудес не бывает, а бывают только весьма маловероятные события.
— В природе, — наставительно говорил он, — наиболее вероятные события осуществляются наиболее часто, а наименее вероятные осуществляются гораздо реже.
Он имел в виду закон неубывания энтропии, но тогда для меня все это звучало веско. Потом он попытался мне объяснить понятия наивероятнейшего состояния и флюктуации. Мое воображение потряс тогда этот известный пример с воздухом, который весь собрался в одной половине комнаты.
— В этом случае, — говорил он, — все, кто сидел в другой половине, задохнулись бы, а остальные сочли бы происшедшее чудом. А это отнюдь не чудо, это вполне реальный, но необычайно маловероятный факт. Это была бы гигантская флюктуация, ничтожно вероятное отклонение от наиболее вероятного состояния.
По его словам, он и был таким отклонением от наиболее вероятного состояния. Его окружали чудеса. Увидеть, например, двенадцатикратную радугу было для него пустяком — он видел их шесть или семь раз.
— Я побью любого синоптика-любителя, — удрученно хвастался он. — Я видел полярные сияния в Алма-Ате, Брокенское видение на Кавказе и двадцать раз наблюдал знаменитый зеленый луч, или «меч голода», как его называют. Я приехал в Батуми, и там началась засуха. Тогда я отправился путешествовать в Гоби, и трижды попал там под тропический ливень.
За время обучения в школе и в вузе он сдал множество экзаменов и каждый раз вытаскивал билет номер пять. Однажды он сдавал спецкурс, и было точно известно, что будет всего четыре билета — по числу сдающих, — и он все-таки вытащил билет номер пять, потому что за час до экзамена преподаватель вдруг решил добавить еще один билет. Бутерброды продолжали у него падать маслом вверх. («На это я, по-видимому, обречен до конца жизни, — сказал он. — Это всегда будет мне напоминать, что я не какой-нибудь обыкновенный человек, а гигантская флюктуация»). Дважды ему случалось присутствовать при образовании больших воздушных линз («это макроскопические флюктуации плотности воздуха», — непонятно объяснил он), и оба раза эти линзы зажигали спичку у него в руках.
Все чудеса, с которыми он сталкивался, он делил на три группы. На приятные, неприятные и нейтральные. Бутерброды маслом вверх, например, относились к первой группе. Неизменный насморк, регулярно и независимо от погоды начинающийся и кончающийся первого числа каждого месяца, относился ко второй группе. К третьей группе относились разнообразные редчайшие явления природы, которые имели честь происходить в его присутствии. Однажды в его присутствии произошло нарушение второго закона термодинамики; вода в сосуде с цветами неожиданно принялась отнимать тепло от окружающего воздуха и довела себя до кипения, а в комнате выпал иней. («После этого я ходил как пришибленный и до сих пор, знаете ли, пробую воду пальцем, прежде чем ее, скажем, пить...») Неоднократно к нему в палатку — он много путешествовал — залетали шаровые молнии и часами висели под потолком. В конце концов он привык к этому и использовал шаровые молнии как электрические лампочки: читал.
— Вы знаете, что такое метеорит? — спросил он неожиданно. Молодость склонна к плоским шуткам, и я ответил, что метеориты — это падающие звезды, которые не имеют ничего общего со звездами, которые не падают.
— Метеориты иногда попадают в дома, — задумчиво сказал он. — Но это очень редкое событие. И зарегистрирован только один, знаете ли, случай, когда метеорит попал в человека. Единственный, знаете ли, в своем роде случай...
— Ну, и что? — спросил я.
Он наклонился ко мне и прошептал:
— Так этот человек — я!
— Вы шутите, — сказал я, вздрогнув.
— Нисколько, — грустно сказал он.
Оказалось, что все это произошло на Урале. Он шел пешком через горы, остановился на минутку, чтобы завязать шнурок на ботинке. Раздался резкий шелестящий свист, и он ощутил толчок в заднюю, знаете ли, часть тела и боль от ожога.
— На штанах была вот такая дыра, — рассказывал он. — Кровь текла, знаете ли, но не сильно. Жалко, что сейчас темно, я бы показал вам шрам.
Он подобрал там несколько подозрительных камешков и хранил их в своем столе — может быть, один из них и есть тот метеорит.
Случались с ним и вещи, совершенно необъяснимые с научной точки зрения. По крайней мере пока, при нынешнем уровне науки. Так, однажды ни с того ни с сего он стал источником мощного магнитного поля. Выразилось это в том, что все предметы из ферромагнетиков, находившиеся в комнате, сорвались с места и по силовым линиям ринулись на него. Стальное перо вонзилось ему в щеку, что-то больно ударило по голове и по спине. Он закрылся руками, дрожа от ужаса, с ног до головы облепленный ножами, вилками, ложками, ножницами, и вдруг все кончилось. Явление длилось не больше десяти секунд, и он совершенно не знал, как его можно объяснить.
В другой раз, получив письмо от приятеля, он после первой же строчки, к изумлению своему, обнаружил, что совершенно такое же письмо получал уже несколько лет назад. Он вспомнил даже, что на оборотной стороне, рядом с подписью, должна быть большая клякса. Перевернув письмо, он действительно увидел кляксу.
— Все эти вещи не повторялись больше, — печально сообщил он. — Я считал их самыми замечательными в своей коллекции. Но только, знаете ли, до сегодняшнего вечера.
Он вообще очень часто прерывал свою речь, для того чтобы заявить: «Все это, знаете ли, было бы очень хорошо, но вот сегодня... Это уже слишком, уверяю вас».
— А вам не кажется, — спросил я, — что вы представляете интерес для науки?
— Я думал об этом, — сказал он. — Я писал. Я, знаете ли, предлагал. Мне никто не верит. Даже родные не верят. Только дядя верил, но теперь он умер. Все считают меня оригиналом и неумным шутником. Я просто не представляю себе, что они будут думать после сегодняшнего события. — Он вздохнул и бросил окурок. — Да, может быть, это и к лучшему, что мне не верят. Предположим, что мне бы кто-нибудь поверил. Создали бы комиссию, она бы за мной везде ходила и ждала чудес. А я человек от природы нелюдимый, а тут еще от всего этого характер у меня испортился совершенно. Иногда не сплю по ночам — боюсь.
Насчет комиссии я был с ним не согласен. Ведь и в самом деле, он не мог вызывать чудеса по своему желанию. Он был только средоточием чудес, точкой пространства, как он говорил, где происходят маловероятные события. Без комиссии и наблюдения не обошлось бы.
— Я писал одному известному ученому, — продолжал он. — В основном, правда, о метеорите и о воде в вазе. Но он, знаете ли, отнесся к этому юмористически. Он ответил, что метеорит упал вовсе не на меня, а на одного, кажется японского, шофера. И он очень язвительно посоветовал мне обратиться к врачу. Меня очень заинтересовал этот шофер. Я подумал, что он, может быть, тоже гигантская флюктуация — вы сами понимаете, это возможно. Но оказалось, что он умер много лет назад. Да, знаете ли... — Он задумался. — А к врачу я все-таки пошел. Оказалось, что я с точки зрения медицины ничего особенного собой не представляю. Но он нашел у меня некоторое расстройство нервной системы и послал сюда, на курорт. И я поехал. Откуда я мог знать, что здесь произойдет?
Он вдруг схватил меня за плечо и прошептал:
— Час назад у меня улетела знакомая!
Я не понял.
— Мы прогуливались там, наверху, по парку. В конце концов я же человек, и у меня были самые серьезные намерения. Мы познакомились в столовой, пошли прогуляться в парк, и она улетела.
— Куда? — закричал я.
— Не знаю. Мы шли, вдруг она вскрикнула, ойкнула, оторвалась от земли и поднялась в воздух. Я опомниться не успел, только схватил ее за ногу, и вот...
Он ткнул мне в руку какой-то твердый предмет. Это была босоножка, обыкновенная светлая босоножка среднего размера.
— Вы понимаете, это совершенно невозможно, — бормотал феномен. — Хаотическое движение молекул газа, броуновское движение частиц живого коллоида стало упорядоченным, ее оторвало от земли и унесло совершенно не представляю куда. Очень, очень маловероятное... Вы мне теперь только скажите, должен я считать себя убийцей?
Я был потрясен и молчал. В первый раз мне пришло в голову, что он, наверное, все выдумал. А он сказал с тоской:
— И дело, знаете ли, даже не в этом. В конце концов она, может быть, зацепилась где-нибудь за дерево. Ведь я не стал искать, потому что побоялся, что не найду. Но вот, знаете ли... Раньше все эти чудеса касались только меня. Я не очень любил флюктуации, но флюктуации, знаете ли, очень любили меня. А теперь? Если этакие штуки начнут происходить и с моими знакомыми?.. Сегодня улетает девушка, завтра проваливается сквозь землю сотрудник, послезавтра... Да вот, например, вы. Ведь вы сейчас ни от чего не застрахованы.
Это я уже понял сам, и мне стало удивительно интересно и жутко. Вот здорово, подумал я. Скорее бы! Мне вдруг показалось, что я взлетаю, и я вцепился руками в камень под собой. Незнакомец вдруг встал.
— Вы знаете, я лучше пойду, — сказал он жалобно. — Не люблю я бессмысленных жертв. Вы сидите, а я пойду. Как это мне раньше в голову не пришло!
Он торопливо пошел вдоль берега, оступаясь на камнях, а потом вдруг крикнул издали:
— Вы уж извините меня, если с вами что случится! Ведь это от меня не зависит!
Он уходил все дальше и дальше и скоро превратился в маленькую черную фигурку на фоне чуть фосфоресцирующих волн. Мне показалось, что он размахнулся и бросил в волны что-то белое. Наверное, это была босоножка. Вот так мы с ним и расстались.
К сожалению, я не мог бы узнать его в толпе. Разве что случилось бы какое-нибудь чудо. Я никогда и ничего больше не слыхал о нем, и, по-моему, ничего особенного в то лето на морском побережье не случилось. Вероятно его девушка все-таки зацепилась за какой-нибудь сук, и они потом поженились. Ведь у него были самые серьезные намерения. Я знаю только одно. Если когда-нибудь, пожимая руку новому знакомому, я вдруг почувствую, что становлюсь источником мощного магнитного поля, и вдобавок замечу, что новый знакомец много курит, часто покашливает, этак — кхым-кхум, значит это, знаете ли, он, феномен, средоточие чудес, гигантская флюктуация.
Жилин закончил рассказ и победоносно оглядел слушателей. Юре рассказ понравился, но он, как всегда, так и не понял, выдумал все это Жилин или рассказывал правду. На всякий случай он в течение всего рассказа скептически усмехался.
— Прелестно, — сказал Юрковский. — Но больше всего мне нравится мораль.
— Что же это за мораль? — сказал Быков.
— Мораль такова, — объяснил Юрковский. — Нет ничего невозможного, есть только маловероятное.
— И кроме того, — сказал Жилин, — мир полон удивительных вещей — это раз. И два. Что мы знаем о вероятностях?
— Вы мне тут зубы не заговаривайте, — сказал Быков и встал. Тебе, Иван, я вижу, не дают покоя писательские лавры Михаила Антоновича. Рассказ этот можешь вставить в свои мемуары.
— Обязательно вставлю, — сказал Жилин. — Правда, хороший рассказ?
— Спасибо, Ванюша, — сказал Юрковский. — Ты меня отлично рассеял. Интересно, как это у него могло появиться электромагнитное поле?
— Магнитное, — поправил Жилин. — Он говорил мне о магнитном.
— М-да, — сказал Юрковский и задумался.
После ужина они остались в кают-компании втроем. Сменившийся с вахты Михаил Антонович с наслаждением забрался в быковское кресло почитать на сон грядущий «Повесть о принце Гэндзи», а Юра с Жилиным устроились перед экраном магнитовизора поглядеть что-нибудь легкое. Свет в кают-компании был притушен, только переливались на экране глухими мрачными красками страшные джунгли, по которым шли первооткрыватели, да поблескивала в углу под бра глянцевитая лысина штурмана. И было совсем тихо.
Жилин «Первооткрывателей» уже видел, гораздо интереснее ему было смотреть на Юру и штурмана. Юра глядел на экран, не отрываясь, и только иногда нетерпеливо поправлял на голове тонкий обруч фонодемонстратора. Первооткрыватели страшно нравились ему, а Жилин посмеивался про себя и думал, до чего же нелеп и примитивен этот фильм, особенно если смотришь его не в первый раз и тебе уже за тридцать. Эти подвиги, похожие на упоенное самоистязание, нелепые с начала и до конца, и этот командир Сандерс, которого бы немедленно сместить, намылить ему шею и отправить назад на Землю архивариусом, чтобы не сходил с ума и не губил невинных людей, не имеющих права ему противоречить. И в первую очередь прикончить бы эту истеричку Прасковину, кажется, — послать ее в джунгли одну, раз уж у нее так пятки чешутся. Ну и экипаж подобрался! Сплошные самоубийцы с инфантильным интеллектом. Доктор был неплох, но автор прикончил его с самого начала, видимо, чтобы никто не мешал идиотскому замыслу ополоумевшего командира.
Самое забавное, что Юра все это, конечно, не может не видеть, но попробуй вот оторвать его сейчас от экрана и засадить, скажем, за того же принца Гэндзи!.. Издавна так повелось и навсегда, наверное, останется, что каждый нормальный юноша до определенного возраста будет предпочитать драму погони, поиска, беззаветного самоистребления драме человеческой души, тончайшим переживаниям, сложнее, увлекательнее и трагичнее которых нет ничего в мире... О, конечно, он подтвердит, что Лев Толстой велик как памятник человеческой душе, что Голсуорси монументален и замечателен как социолог, а Дмитрий Строгов не знает себе равных в исследовании внутреннего мира нового человека. Но все это будут слова, пришедшие извне. Настанет, конечно, время, когда он будет потрясен, увидев князя Андрея живого среди живых, когда он задохнется от ужаса и жалости, поняв до конца Сомса, когда он ощутит великую гордость, разглядев ослепительное солнце, что горит в невообразимо сложной душе строговского Токмакова... Но это случится позже, после того как он накопит опыт собственных душевных движений.
Другое дело — Михаил Антонович. Вот он поднял голову и уставился маленькими глазками в темноту комнаты, и сейчас перед ним, конечно, далекий красавец в странной одежде и странной прическе, с ненужным мечом за поясом, тонкий и насмешливый грешник, японский донжуан — именно такой, каким он выскочил в свое время из-под пера гениальной японки в пышном и грязном хэйанском дворце и отправился невидимкой гулять по свету, пока не нашлись и для него такие же гениальные переводчики. И Михаил Антонович видит его сейчас так, словно нет между ними девяти веков и полутора миллиардов километров, и видит его только он, а Юре пока это не дано, и будет дано только лет через пять, когда войдут в Юрину жизнь и Токмаков, и Форсайты, Катя с Дашей, и многие, многие другие...
Последний первооткрыватель умер под водруженным флагом, и экран погас. Юра стащил с затылка фонодемонстратор и задумчиво произнес:
— Да, отлично сделан фильм.
— Прелесть, — серьезно откликнулся Жилин.
— Какие люди, а? — Юра дернул себя за хохол на макушке. — Как стальной клинок... Герои последнего шага. Только Прасковина какая-то неестественная.
— Н-да, пожалуй...
— Но зато Сандерс! До чего же он похож на Владим Сергеича!
— Мне они все напоминают Владим Сергеича, — сказал Жилин.
— Ну, что вы! — Юра оглянулся, увидел Михаила Антоновича и перешел на шепот: — Конечно, все они настоящие, чистые, но...
— Пойдем-ка лучше ко мне, — предложил Жилин.
Они вышли из кают-компании и направились к Жилину. Юра говорил:
— Все они хороши, я не спорю, но Владимир Сергеевич — это, конечно, совсем другое, он мощнее их как-то, значительнее...
Они вошли в комнату. Жилин сел и стал смотреть на Юру. Юра говорил:
— А какое болото! Как это все изумительно сделано — коричневая жижа с громадными белыми цветами, и блестящая скользкая шкура чья-то в тине... И крики джунглей...
Он замолчал.
— Ваня, — сказал он осторожно, — а вам, я вижу, картина не очень?..
— Ну, что ты! — сказал Жилин. — Просто я уже видел ее, да и староват я для всех этих болот, Юрик. Я по ним хаживал и знаю, что там на самом деле...
Юра пожал плечами. Он был недоволен.
— Право же, дружище, не в болотах суть. — Жилин откинулся на спинку кресла и принял любимую позу: закинул голову, сцепил пальцы на затылке и растопырил локти. — И не подумай, пожалуйста, что я намекаю на разницу в наших годах. Нет. Это ведь неправда, что бывают дети и бывают взрослые. Все на самом деле сложнее. Бывают взрослые и бывают взрослые. Вот, например, ты, я и Михаил Антонович. Стал бы ты сейчас в трезвом уме и здравой памяти читать «Повесть о Гэндзи»? Вижу ответ твой на лице твоем. А Михаил Антонович перечитывает «Гэндзи» чуть ли не в пятый раз, а я впервые почувствовал прелесть его только в этом году... — Жилин помолчал и пояснил: — Прелесть этой книги, конечно. Прелесть Михаила Антоновича я почувствовал гораздо раньше.
Юра с сомнением смотрел на него.
— Я, разумеется, знаю, что это классика и все такое, — сообщил он. — Но читать «Гэндзи» пять раз я бы не стал. Там все запутано, усложнено... А жизнь по сути своей проста, много проще, чем ее изображают в таких книгах.
— А жизнь по сути своей сложна, — сказал Жилин. — Много сложнее, чем описывают ее такие фильмы, как «Первооткрыватели». Если хочешь, то попробуем разобраться. Вот командир Сандерс. У него есть жена и сын. У него есть друзья. И все же как легко он идет на смерть. У него есть совесть. Как легко он ведет на смерть своих людей...
— Он забыл обо всем этом, потому что...
— Об этом, Юрик, не забывают никогда. И главным в фильме должно быть не то, что Сандерс геройски погиб, а то, как он сумел заставить себя забыть. Ведь гибель-то была верной, дружище. Этого в кино нет, поэтому все кажется простым. А если бы это было, фильм показался бы тебе скучнее...
Юра молчал.
— Ну-с? — сказал Жилин.
— Может быть, — неохотно проговорил Юра. — Но мне все-таки кажется, что на жизнь надо смотреть проще.
— Это пройдет, — пообещал Жилин. Они помолчали. Жилин, щурясь, глядел на лампу. Юра сказал:
— Есть трусость, есть подвиг, есть работа — интересная и неинтересная. Надо ли все это перепутывать и выдавать трусость за подвиг и наоборот?
— А кто же перепутывает, кто этот негодяй? — вскричал Жилин.
Юра засмеялся.
— Я просто схематически представил, как это бывает в некоторых книгах. Возьмут какого-нибудь типа, напустят вокруг слюней, и потом получается то, что называют «изящным парадоксом» или «противоречивой фигурой». А он — тип типом. Тот же Гэндзи.
— Все мы немножко лошади, — проникновенно сказал Жилин. — Каждый из нас по-своему лошадь. Это жизнь все перепутывает. Ее величество жизнь. Эта благословенная негодяйка. Жизнь заставляет гордого Юрковского упрашивать непримиримого Быкова. Жизнь заставляет Быкова отказать своему лучшему другу. Кто же из них лошадь, то бишь тип? Жизнь заставляет Жилина, который целиком согласен с железной линией Быкова, сочинять сказочку о гигантской флюктуации, чтобы хоть так выразить свой протест против самой непоколебимости этой линии. Жилин тоже тип. Весь в слюнях, и никакого постоянства убеждений. А знаменитый вакуум-сварщик Бородин? Не он ли видел смысл жизни в том, чтобы положить живот на подходящий алтарь? И кто поколебал его — не логикой, а просто выражением лица? Растленный кабатчик с Дикого Запада. Поколебал ведь, а?
— Н-ну... в каком-то смысле...
— Ну, не тип ли этот Бородин? Ну, не проста ли жизнь? Выбрал себе принцип — и валяй. Но принципы тем и хороши, что они стареют. Они стареют быстрее, чем человек, и человеку остаются только те, что продиктованы самой историей. Например, в наше время история жестко объявила Юрковским: баста! Никакие открытия не стоят одной-единственной человеческой жизни. Рисковать жизнью разрешается только ради жизни. Это придумали не люди. Это продиктовала история, а люди только сделали эту историю. Но там, где общий принцип сталкивается с принципом личным — там кончается жизнь простая и начинается сложная. Такова жизнь.
— Да, — сказал Юра. — Наверное.
Они замолчали, и Жилин опять ощутил мучительное чувство раздвоенности, не оставлявшее его вот уже несколько лет. Как будто каждый раз, когда он уходит в рейс, на Земле остается какое-то необычайно важное дело, самое важное для людей, необычайно важное, важнее всей остальной вселенной, важнее самых замечательных творений рук человеческих.
На Земле оставались люди, молодежь, дети. Там оставались миллионы и миллионы таких вот Юриков, и Жилин чувствовал, что может здорово им помочь, хотя бы некоторым из них. Все равно где. В школьном интернате. Или в заводском клубе. Или в Доме пионеров. Помочь им входить в жизнь, помочь найти себя, определить свое место в мире, научить хотеть сразу многого, научить хотеть работать взахлеб.
Научить не кланяться авторитетам, а исследовать их и сравнивать их поучения с жизнью.
Научить настороженно относиться к опыту бывалых людей, потому что жизнь меняется необычайно быстро.
Научить презирать мещанскую мудрость.
Научить, что любить и плакать от любви не стыдно.
Научить, что скептицизм и цинизм в жизни стоят дешево, что это много легче и скучнее, нежели удивляться и радоваться жизни.
Научить доверять движениям души своего ближнего.
Научить, что лучше двадцать раз ошибиться в человеке, чем относиться с подозрением к каждому.
Научить, что дело не в том, как на тебя влияют другие, а в том, как ты влияешь на других.
И научить их, что один человек ни черта не стоит.
Юра вздохнул и сказал:
— Давайте, Ваня, в шахматы сыграем.
— Давай, — сказал Жилин.