Третий год нашего путешествия был самым тяжелым, несмотря на то что за этот год заметных событий было мало. А может быть, именно поэтому. Предупредительные сигналы молчали. Судно развило полную скорость и каждую секунду проходило сто семьдесят тысяч километров под некоторым углом от оси, соединяющей северный и южный полюсы Галактики. Все приборы «Геи» работали так хорошо, что мы давно забыли об их существовании. Воздух для дыхания, продовольствие, одежда, предметы повседневного быта и роскоши — все, в чем у кого-либо возникала потребность, предоставлялось по первому требованию: все это производилось в атомных синтетизаторах корабля.
В центральном парке сменялись времена года; дети, появившиеся на свет в первые месяцы путешествия, уже начали говорить. По вечерам, во время долгих бесед, мы рассказывали друг другу свои биографии, и эти истории, часто сложные и запутанные, даже рассказанные наскоро, за час-другой, ясно показывали, почему жизнь каждого привела его на палубу корабля, отправлявшегося в межзвездную экспедицию.
Теперь уже никто не искал одиночества, напротив, люди стремились сблизиться друг с другом, может быть, слишком поспешно. Амета говорил: «Ничего хорошего не получится, если объединить слабость со слабостью. Нуль плюс нуль всегда равен нулю». Я сам, будучи связан с группой людей, обладавших неисчерпаемыми резервами духа, страдал мало; но как врач замечал, что у других пространство уничтожает смысл жизни и труда.
Почти все на корабле стали страдать бессонницей. Лекарств стали употреблять в десять раз больше, чем в первое время. Между товарищами по работе начинались ссоры по самым пустяковым поводам. В любую пору суток можно было встретить людей, бесцельно блуждающих по коридорам; они проходили, уставившись глазами в одну точку.
Больше всего нас тревожили несколько десятков человек, деятельность которых сильнее других привязывала их к Земле. Потеря связи с родной планетой подрывала основы их существования. Им предложили включиться в другие коллективы, более загруженные работой, но этим предложением воспользовались не все из них. Закон абсолютной добровольности труда, который до сих пор не привлекал ничьего внимания, вытекая очевидным образом из самых основ нашего существования, обращался теперь против нас.
В атмосфере, наполнявшей ракету от ее верхних палуб до самых отдаленных закоулков, было что-то гнетущее. Казалось, на наше сознание легло незримое, но тяжкое бремя. Если приходил сон, он нес с собой кошмары. Люди часто видели сны о том, что сквозь атомную перегородку внутрь корабля проникли ядовитые газы или что ученые открыли, будто «Гея» вообще не движется, а висит в бездне. От этих кошмаров нельзя было избавиться даже при пробуждении.
Наяву человек сталкивался с еще худшим: с беспредельной тишиной. Она заполняла каждый уголок корабля; она вклинивалась между словами беседы, обрывала мысль и за малую долю секунды разъединяла людей. Мы вели с ней борьбу: из лабораторий и мастерских убрали все звукопоглощающие устройства, и грохот машин стал слышен по всему кораблю, но в его однообразии как бы таилась злая насмешка над нашими усилиями, и мы тем яснее ощущали бесплодность этих попыток, что однообразный шум был лишь тонкой, как бумага, ширмой, прикрывающей черную тишину. На смотровых палубах никто не бывал: звезды были повсюду, горящими точками они возникали в мозгу у каждого, лишь только человек закрывал глаза.
Однажды между членами экипажа распространилась составленная неизвестно кем петиция, адресованная совету астронавигаторов. В ней содержалось требование ускорить движение «Геи» еще на семь тысяч километров в секунду, поскольку, как говорилось в петиции, «эта скорость меньше критической на три тысячи километров, что вполне достаточно для обеспечения здоровья экипажа, а в то же время такое ускорение значительно сократит срок путешествия».
Вопрос этот взволновал всех, тем более что под петицией, прежде чем она попала в совет астронавигаторов, подписались несколько десятков человек. Ближайшее собрание астронавигаторов было посвящено проблеме ускорения хода ракеты; на это собрание явился и Гообар. Мнения на совете разделились главным образом потому, что влияние близкой к световому порогу скорости на человеческий организм еще не было изучено. Амета, Зорин и Уль Вефа утверждали, что скорость в сто восемьдесят пять тысяч километров в секунду, с которой они водили ракеты во время испытания, не причиняла им ни малейшего вреда, но их экспериментальные полеты продолжались лишь по нескольку часов. Встал вопрос: не вызовет ли дополнительное ускорение каких-либо последствий, накапливающихся в организме и проявляющихся лишь через длительное время? В конце заседания выступил Гообар.
— Для нашего теперешнего положения характерно, — сказал он, — что мы детально рассматриваем проблему ускорения хода, совершенно не останавливаясь на мотивах, побудивших часть экипажа выдвинуть это требование и поставить его перед специалистами, на которых лежит ответственность за скорость полета. Мои исследования дают мне возможность предположить, что скорость, близкая к световому порогу, воздействует на чувства человека раньше, чем нарушится нормальная деятельность человеческой психики в целом. Несмотря на это, я все же считаю возможным увеличить скорость «Геи» главным образом потому, что экипаж ожидает от нас конкретных действий. Это будет, довольно рискованный эксперимент, но, даже если нарушится психическое равновесие членов экипажа, мы вернемся к меньшей скорости и без труда ликвидируем этот процесс.
Большинством в два голоса совет постановил увеличить скорость «Геи». Учитывая большой риск, это ускорение должно было растянуться на пятьдесят дней. И уже на следующий день мы вновь услышали предостерегающий свист сигналов; с тех пор этот свист стал повторяться ежедневно.
Не знаю, как случилось, но именно в эти дни я зашел во время прогулки на нижнюю палубу нулевого яруса. Завершаясь дугообразной перемычкой, коридор здесь соединяется с другим. В этом месте в боковой стене виден огромный люк, закрытый бронированной плитой. Это аварийный выходной люк: именно через него была втянута внутрь «Геи» ракета Петра с Ганимеда. Круглая выпуклая крышка прижата к плите системой тупоконечных стальных рычагов. Их могут привести в движение четыре автомата, стоящих по обеим сторонам выхода. Каждый автомат обслуживает два рычага.
Я невольно остановился в конце коридора против люка; тут царила тишина, не нарушаемая ни малейшим шумом, — от лабораторий это место отделяли шесть ярусов.
Вдруг у меня в голове мелькнула безумная мысль: за этой дверью свобода. Я положил руку на холодный металл и долго стоял так. Потом, успокоившись, огляделся, не видит ли кто-нибудь моего безрассудного поступка, — потихоньку вернулся в коридор и торопливо ушел.
Через несколько дней, возвращаясь от Тер-Хаара, я шел, как это иногда со мной бывает, глубоко задумавшись и не обращая внимания на окружающее. Вдруг я с удивлением обнаружил, что вновь нахожусь в том месте, где сходятся оба коридора. В глубине ниши стоял кто-то. Это были два техника. Увидев меня, они разошлись в разные стороны, не сказав ни слова. Я долго думал: выполняли ли они здесь какую-то работу или же их, как и меня, привело сюда то же бессмысленное влечение? Я хотел было рассказать об этом Ирьоле, но раздумал.
Вечером я дежурил в амбулатории. После того как вновь были включены двигатели, количество пациентов стало расти. Многие жалобы я знал так хорошо, что мог сам продолжить их, едва пациент начинал говорить. Так, например, люди жаловались на то, что их тянет смотреть на блестящие предметы: это сильно изматывало больных.
Ночью меня мучил кошмар. Мне снилось, что я стою в абсолютной тьме у люка. Я чувствовал, что от него тянет пронизывающим холодом пространства. Невыразимо медленно крышка выходного отверстия начала поддаваться под нажимом моих рук. Я проснулся с болью в сердце и уже не мог уснуть до утра.
Первую половину следующего дня я провел в компании трех пилотов: Ериоги, Аметы и Зорина. Мы ходили по всему кораблю, беседуя и даже смеясь. Однако гнетущее воспоминание о сне не проходило. После обеда я пошел к Руделику. Он довольно давно работал над какой-то проблемой и нигде не показывался. Я застал его сидящим со скрещенными ногами на письменном столе; одним пальцем он выстукивал что-то на счетном автомате. Мне следовало бы уйти, однако я, попросив его продолжать работу, остался. Мне хотелось молча посидеть у него.
Он охотно согласился. Я сел рядом и целый час смотрел, как забавно проявляются у него умственные усилия. Он грыз эбонитовую контактную палочку, морщился; вдруг лицо его прояснилось, он посмотрел вокруг с таким изумлением, словно перед его глазами разыгрывались самые удивительные сцены, потом что-то проворчал, соскочил с письменного стола и стал ходить из угла в угол, прищелкивая пальцами. Наконец он подошел к аппарату, записал несколько фраз и, улыбаясь, обернулся ко мне.
— Дело понемногу продвигается, черт возьми! — сказал он и добавил: — Это Гообар подсунул мне такой орешек.
— Ты что, теперь работаешь с ним?
— Похоже на то. Мне понадобилось создать новый аналитический аппарат — в смысле системы, а не машины. В поисках его я раскопал такое математическое болото, что хоть плачь. Это проблема, к которой можно приступить с двух или даже с двадцати сторон сразу, как тебе угодно, неизвестно лишь, какая из них ведет к цели.
Руделик загорелся и начал рассказывать подробности. Я не прерывал его, хотя усваивал лишь с пятого на десятое. Насколько я понял, его преследовало ощущение, что появляющаяся в уравнениях бесконечность может уничтожить весь их физический смысл. Эта бесконечность была вначале очень послушна и позволяла перебрасывать себя с места на место; он попытался поймать ее в ловушку, рассчитывая, что, если она попадется на его уловку и появится одновременно в обеих частях уравнения, он сумеет устранить ее путем сокращения. Однако упрощение из послушного приема превращалось в лавину, сметающую все на своем пути, кропотливое преодоление математических дебрей давало в итоге 0=0. Это был безусловно правильный результат, но для радости он оставлял мало повода.
— Ты ходил с этим делом к Тембхаре? — спросил я, когда он наконец умолк, взъерошив волосы,
— Ходил.
— А что он сказал?
— Сказал, что на «Гее» нет электромозга, который справился бы с этой задачей. Эта проблема, как видишь, очень специальная. Нужный мозг можно было бы построить, но не здесь: он по размерам может быть равен самой «Гее».
— Что-нибудь похожее на гиромат?
— В этом роде. Но такой гиромат работал бы кое-как, наугад, как слепой, и выполнил бы задачу в должное время только потому, что производит двенадцать миллионов операций в секунду. Нет, это все чепуха. Подумай только: решать задачу вслепую! Я всегда говорил, что эти электрические мозги ползают, хотя и с молниеносной быстротой, а человеческая мысль летает. Специалисты по кибернетике вообще не ощущают стиля работы математиков; им все равно, как автомат решает, лишь бы решил... Если бы удалось открыть необходимую метасистему... Постой, черт возьми!
Он подскочил к аппарату и вновь начал что-то быстро выстукивать на нем. Потом заглянул на экран, крякнул, причесал пальцами растрепанные волосы и дотронулся до выключателя. Вернулся он с таким разочарованием на лице, что я ни о чем не стал спрашивать. Он уселся на ручку кресла и начал насвистывать.
— Зачем тебе нужно решать эту проблему? — спросил я.
— Ах, это связано с изменением живой материи, движущейся в переменном гравитационном поле.
— А ты советуешься с Гообаром?
— Нет, — сказал он так энергично, словно хотел прекратить всякую дискуссию на эту тему.
Минуту спустя он добавил:
— Я даже избегаю его. Знаешь, я чувствую себя похожим на муравья, который бегает по поверхности огромного предмета и стремится понять, как он выглядит в целом. Я не могу охватить своим сознанием сразу больше, чем какую-то мелкую долю проблемы. А Гообар? Что ж, может быть, он и сумел бы охватить ее целиком, но прежде он должен был бы приступить к ее решению с той же стороны, с какой приступил и я, и пройти весь путь, который я уже прошел. Стало быть, он смог бы не помочь мне, а лишь решить проблему за меня. Но, если мы станем отдавать Гообару каждую проблему только потому, что он разрешит ее быстрее, мы недалеко уйдем! Впрочем, он и так завален работой.
Руделик вздохнул:
— Когда я впервые встретился с ним, то уже через пять минут понял, что он не партнер, не равная мне сторона в беседе; его мысль накрывает меня, как стеклянный колокол муху, вмещает в себя все мои аргументы, утверждения, гипотезы, и попытка выбраться из сферы его ума столь же напрасна, как желание пешехода выйти за пределы окружающего его небосвода.
— И это говоришь ты, такой замечательный математик? — удивленно спросил я.
— Если я хороший, то он гениальный математик, а от одного до другого куда как далеко! Впрочем, и он в одиночку не справился бы, потому что даже гений может думать в данный момент только о чем-нибудь одном, и ему, таким образом, пришлось бы жить тысячи полторы лет... Да, без нас он ничего не сделал бы, это я могу сказать спокойно.
Я не удержался, чтобы не задать ему вопрос, интересовавший меня уже давно:
— Скажи мне, только не смейся, как ты представляешь себе уравнения, которые ты мысленно преобразуешь? Видишь ли ты их как-нибудь?
— Что значит — видишь?
— Ну, представляешь ли их себе, скажем, маленькими черными существами?
Он сделал изумленные глаза.
— Какими существами?
— Предположим, что математическое выражение, написанное на бумаге, в конечном счете... немного похоже на ряд черных зверьков... — сказал я неуверенно.
Он расхохотался:
— Маленькие черные зверьки? Это великолепно! Вот никогда бы об этом не подумал!
— А как же все-таки это происходит? — настаивал я.
Он остановился.
— Возьмем какое-нибудь понятие, ну, скажем, «стол». Разве ты представляешь себе его в виде четырех букв?
— Нет, я представляю себе просто стол.
— Ну вот. Так же и я представляю себе свои уравнения.
— Но ведь столы существуют, а твоих уравнений нет... — попытался возразить я и замер, увидев его взгляд.
— Их нет?.. — сказал он таким тоном, как будто говорил мне: «Опомнись!»
— Ну хорошо, если ты не представляешь их себе в виде ряда цифровых выражений, как же иначе ты их видишь? — не сдавался я.
— Поставим вопрос иначе, — сказал он. — Когда ты сидишь впотьмах, ты знаешь, где у тебя руки и ноги?
— Конечно, знаю.
— А чтобы знать это, нужно ли тебе представлять их положение, воссоздавать в памяти их вид?
— Вовсе нет, я их просто ощущаю.
— Вот так же и я ощущаю уравнения, — сказал он с удовлетворением.
Я ушел от него с твердым убеждением, что в область математики, в которой он живет, мне, наверное, никогда не удастся проникнуть. Но вот удивительно: Руделик помог мне не думать о моем сне. Руделик помог мне, а ни Амета, ни Зорин не могли этого сделать. Почему?
Я неясно понимал, что пилоты спокойны только потому, что подавляют те же тревоги, которые терзают и меня. А Руделик, поглощенный работой, вообще никаких тревог не испытывает. Как же я завидовал ему, погруженному в свои математические заботы!
В это время в глубине коридора появился какой-то человек. Он прошел мимо меня и исчез за углом. Скоро умолк звук его шагов; в коридоре слышалось лишь пение детей, доносившееся из парка. Они пели «Кукушку». Я хотел вернуться мыслями к Руделику, но что-то мешало мне. Что мог искать там, в этом тупике, человек, который прошел мимо меня? Я несколько мгновений прислушивался: всюду было тихо. Затем я пошел к повороту. Там, в полумраке у стальной стены, прижавшись лбом к металлу, стоял человек. Подойдя ближе, я узнал его: это был Диоклес. В тишине отчетливо доносилось отдаленное пение «Кукушки».
— Что ты тут делаешь?
Он даже не вздрогнул. Я положил руку ему на плечо. Он словно окаменел. Охваченный внезапной тревогой, я схватил его за плечи и попытался оторвать от стены. Он стал сопротивляться. Вдруг я увидел его лицо, лишенное выражения и спокойное. У меня опустились руки.
— Диоклес!
Он молчал.
— Ради бога, Диоклес, ответь: что с тобой? Может быть, тебе что-нибудь нужно?
— Уйди.
Я внезапно понял, что этот конец коридора — самый последний на корме. Он обращен к Полярной звезде и, значит, ближе всего к Земле. Ближе на несколько десятков метров: что это значило по сравнению со световыми годами, отделявшими нас от нее! Я рассмеялся бы, если бы мне не хотелось плакать.
— Диоклес! — попытался я еще раз увести его.
— Нет!
Этот возглас не был простым отказом от помощи; он относился не только ко мне, но и ко всему кораблю, к каждому члену экипажа, он был брошен в лицо всему существующему. Мной овладело ощущение ночного кошмара. Я повернулся и пошел прочь по длинному коридору все быстрее, почти убегая. А за мной гналась «Кукушка» — детская песенка.
Об этом событии я не решился рассказать никому.
После обеда я отправился — на этот раз уже намеренно — на нулевой ярус. Мое подозрение подтвердилось: там, где сходятся коридоры, я застал пять или шесть человек. Они всматривались в глубь люка, как бы загипнотизированные матовым отблеском броневого щита. При звуке моих шагов (я нарочно старался ступать громче) они медленно разошлись в разные стороны. Это показалось мне очень странным; я отправился к Тер-Хаару и рассказал ему обо всем. Он долго молчал, не желая сразу высказывать свое мнение, но под моим нажимом — а я не без основания считал, что он может сказать что-нибудь по этому вопросу, — ответил:
— Это трудно определить; у нас нет слов для обозначения таких явлений. В древности эту группу назвали бы «толпой».
— Толпой, — повторил я. — В этом есть что-нибудь общее с так называемой армией?
— Нет, ничего общего: армия — это понятие, скорее противоположное толпе; она была формой известной организации, в то время как толпа представляет собой неорганизованное скопище большого количества людей.
— Позволь, но там было всего лишь...
— Это ничего не значит. Раньше, доктор, люди не были такими разумными, как теперь. Когда они подчинялись внезапным импульсам, они переставали руководствоваться разумом. Наши современники обладают таким высокоразвитым чувством ответственности за собственные поступки, что никогда не подчинятся ничьей воле без внутреннего согласия, вытекающего из понимания обстановки. Раньше же, в необычных, опасных для жизни обстоятельствах, например во время стихийного бедствия, охваченная паникой толпа была способна даже на преступление...
— Что значит — «преступление»? — спросил я.
Тер-Хаар потер лоб, улыбнулся как бы нехотя и сказал:
— Ах, по сути дела это все, вероятно, лишь мои непродуманные гипотезы... пожалуй, я ошибаюсь: у нас слишком мало фактов, чтобы выводить из них теорию. Впрочем, ты же знаешь, что я немного помешан на истории и стремлюсь подходить ко всему с ее меркой.
На этом наша беседа прервалась. Вернувшись к себе, я хотел продумать то, о чем рассказал мне Тер-Хаар. Я решил связаться с трионовой библиотекой и прочитать какое-нибудь историческое исследование о толпе, но не сумел разъяснить автоматам, что мне нужно, поэтому мое намерение осталось невыполненным.
Прошел день, затем другой. Ничего особенного не случилось. Мы решили, что кризис, вызванный ускорением, миновал; однако события, которые произошли в дальнейшем, показали, как глубоко мы заблуждались. На другой день в полдень ко мне ворвался Нильс; уже с порога он закричал:
— Доктор! Нечто необычайное! Пойдем скорей со мной!
— Что случилось?
Я подбежал к столику, на котором всегда лежал чемоданчик с инструментами и медикаментами.
— Нет, не то, — сказал юноша уже спокойнее. — Кто-то выключил видео в парке; скажу тебе — это отвратительное зрелище! Там уже собралось много народу, идем!
Я пошел, вернее побежал за ним: своим возбуждением он заразил и меня.
Мы спустились вниз. Пройдя сквозь завесу из вьющихся растений, я остановился как вкопанный.
На первом плане ничего не изменилось: за цветочными клумбами вздымала свою черную гриву канадская ель, дальше виднелись скалы над ручьем и глинистый холмик с беседкой, но на этом все кончалось. Несколько десятков метров камня, земли и растений упирались в голую металлическую стену, уже не прикрытую миражем безграничных просторов. Неподвижно, словно неживые, стояли деревья, освещенные мутно-желтым светом электроламп, дальше — железные стены и плоский потолок. Голубое небо исчезло без следа, воздух был нагрет и неподвижен, как мертвый, ни малейшее дыхание ветерка не касалось ветвей.
Посреди сада собралось несколько десятков человек, всматривавшихся в эти ужасные по своей выразительности обломки миража. Разрывая завесу плюща, вбежал Ирьола, рассерженный, со сжатыми губами, за ним бежали несколько видеопластиков. Они поднялись наверх. Мгновение спустя воцарился полный мрак: видеопластики выключили свет, чтобы вновь пустить в ход свою аппаратуру. И тогда случилось самое худшее: во мраке раздался крик:
— Долой этот обман! Пусть все останется как есть! Будем смотреть на железные стены, довольно этой вечной лжи!
Последовала минута глухого молчания — и вдруг засверкало солнце, над головами появилось голубое небо, по которому плыли белые облака. Благоухающий, прохладный ветерок коснулся наших лиц, а маленький кусочек земли, на котором мы стояли, расширился во все стороны и зазеленел до самого горизонта. Люди вопросительно смотрели друг на друга, как бы стараясь найти того, кто кричал во мраке, но никто не осмелился сказать ни слова. Хотя небо и краски сада были воскрешены, мы в молчании поодиночке уходили отсюда.
Теперь было уже совершенно ясно: что-то должно случиться. Однако предпринять что-нибудь заранее было невозможно, поскольку опасность лишь висела в воздухе и никто не знал, против чего следовало бороться. Было внесено предложение выключить двигатели (из запланированного ускорения в семь тысяч километров в секунду мы пока достигли лишь двух тысяч восьмисот), но астронавигаторы решили, что это значило бы отступить перед неизвестностью.
— Пусть произойдет самое худшее, — сказал Тер-Акониан, как бы отвечая на слова, сказанные Трегубом два года назад, — пусть оно произойдет, тогда мы будем бороться, иначе мы находились бы в постоянном неведении. Лучше знать самое плохое.
Прошло пять дней напряженного, молчаливого ожидания. Однако ничего не происходило. Двигатели, в том числе два запасных, продолжали ускорять движение ракеты, все группы работали нормально, состоялся концерт, и я начал убеждать себя в том, что врачи и астронавигаторы, как и все другие, испытывая на себе вредное влияние путешествия, раздувают пустяки и пасуют перед мнимыми опасностями.
На шестой день после событий в саду у нас в больнице были тяжелые роды. Жизнь новорожденного висела на волоске, и два часа я не отходил от его кроватки, у которой работал пульсатор, подающий кислород для дыхания, Это занятие так поглотило меня, что я совсем забыл о недавних событиях. Но, когда, утомленный до предела, я мыл руки в умывальнике, отгороженном фаянсовой перегородкой, в зеркале я увидел свое лицо с лихорадочно блестевшими глазами и почувствовал непонятную тревогу. Я попросил Анну остаться при роженице и, сбросив запачканный кровью больничный халат, выбежал из зала. Лифт спустил меня на нулевой ярус. Увидев освещенный лампами пустой коридор, я облегченно вздохнул.
«Глупец, — сказал я себе, — ты позволяешь каким-то призракам преследовать себя!» — но тем не менее продолжал идти дальше. У поворота я услышал голоса; их звук, как хлыстом, подстегнул меня. В несколько прыжков я подбежал к полукруглому преддверию люка.
Там, тесно сбившись, стояла спиной ко мне толпа людей. Она напирала на человека, преграждавшего ей путь. Кругом царило полное молчание, лишь раздавалось тяжелое дыхание, как при борьбе. В одном из стоявших ко мне ближе всех я узнал Диоклеса.
— Что тут происходит? — с трудом спросил я. Никто мне не ответил. Кто-то из толпы посмотрел на меня, — его глаза показались мне совсем белыми. Потом послышался сдавленный, охваченный внутренней дрожью голос:
— Хотим выйти!
— Там пустота! — воскликнул человек, стоявший лицом к толпе.
Я узнал его: это был Ирьола.
— Пусти нас! — закричало несколько голосов сразу.
— Безумцы! — воскликнул Ирьола. — Там смерть! Слышите! Смерть!
— Там свобода! — отозвался эхом кто-то из толпы.
А Диоклес — это был он — крикнул:
— Ты не имеешь права останавливать нас!
Ирьолу толкнули, он отступил в глубь люка. На фоне освещенной плиты резко выделялся его темный силуэт. Он кричал, и его голос, искажаемый эхом, гремел:
— Опомнитесь, что вы делаете?
В ответ слышалось лишь сдавленное дыхание. Ирьола раскинул руки, тщетно пытаясь закрыть путь к выходу. Толпа все напирала. Инженер уже касался спиной стальной плиты, отливавшей металлическим блеском.
— Стойте! — крикнул в отчаянии Ирьола.
Несколько рук потянулись к залитой светом нише, где находился механизм замков. Ирьола рванулся, оттолкнул напиравших, наклонился и, выхватив из-за пояса маленький черный аппарат, отчаянно крикнул:
— Блокирую автоматы!