В день, когда исполнилась первая годовщина с начала нашего путешествия, на «Гее» состоялась товарищеская встреча, которую впоследствии в шутку стали называть балом.
Годовщина вылета с Земли была лишь предлогом; руководители экспедиции хотели вновь завязать распавшиеся было связи между членами экипажа. На вечер должны были явиться все, в том числе и самые видные ученые, очень занятые и поэтому редко появляющиеся в обществе. Празднество должно было всколыхнуть нашу общественную жизнь, которая все более ограничивалась замкнутыми лабораториями. Много было сделано, чтобы до неузнаваемости изменить известные всем помещения корабля. Группа видеопластиков уже за неделю до праздника заперлась в барочном зале, вход в который остальным был строжайше запрещен. Встречаясь с нами в столовой, видеопластики намекали на то, какое великолепное зрелище ожидает нас, но, как только дело доходило до подробностей, загадочно замолкали.
Утром знаменательного дня я получил приглашение, по-старинному отпечатанное на карточке из полупрозрачной, пронизанной прожилками, похожей на мрамор бумаги. Под моей фамилией стояло два слова: «Одежда тропическая». Это создало у меня настроение, которое я испытывал в юности, радостно готовясь к весенним праздникам.
Ровно в шесть часов вечера я надел белый костюм и отправился на палубу третьего яруса. У входа в зал стояли все видеопластики; с ними находился третий астронавигатор — кудрявый Сонгграм.
Мы церемонно отвесили друг другу поклоны; торжественные жесты, изысканные одежды — все это веселило нас. На лицах видеопластиков то и дело проскальзывали озорные улыбки. Самая младшая из них, Майя Молетич, сестра историка, взяла меня под руку, приказала закрыть глаза и повела в зал. Я почувствовал дыхание теплого ветерка, в лицо мне повеяло влажным теплом и сладким, терпким ароматом экзотических цветов.
— Пора! — воскликнула Майя.
Я открыл глаза и остановился изумленный.
Мы находились в зале, таком огромном, что он занимал, пожалуй, половину всего корабля. Его стены поднимались вверх и на высоте нескольких ярусов сходились вместе пологими сводами. Внизу я заметил длинные темные галереи. Раскрытые настежь двери вели на широкую террасу, окруженную каменной балюстрадой. Уже издали я увидел необъятное, сияющее море. Я вышел на террасу. Внизу простирался залитый солнцем пляж, спускавшийся к морю уступами — следами ударов волн, которые с непрерывным рокотом двигались от самого горизонта, разбивались о прибрежные отмели и зеленой громадой обрушивались на берег.
На подводных рифах кипел прибой. Там, вдали, синела бескрайная голубизна, сливаясь у горизонта с затуманенным небом. На горизонте дымился затянутый синеватой мглой вулкан. Из его вершины поднималась желтоватая полоса дыма, лениво расплывавшегося в воздухе. Мы наклонились через балюстраду, и я увидел крутой потрескавшийся склон скалистого массива, на вершине которого находилась терраса. С моря доносился очень слабый, едва ощутимый ветерок; я облизнул губы: на них был солоноватый привкус. Позади меня кто-то восторженно выругался: я обернулся — это был пилот Ериога. У него горели глаза.
— Вот что значит старые атомники!
Я решил, что иллюзия ему понравилась, но он сказал:
— Вот бы теперь поплавать... А?
Он оперся о балюстраду, как бы раздумывая, не спрыгнуть ли ему вниз, потом ударил по ней кулаком и вернулся в зал. Я пошел за ним.
Людей пока было немного. То, что я в первые минуты, ослепленный блеском моря, принял за галереи, было балконами, тянувшимися вдоль стен; между ними находились овальные ниши, в, которых стояли сверкающие автоматы. Пространство в центре было свободно, в самой середине его поднималась широколистая пальма; ее ствол был покрыт продолговатыми, похожими на языки жесткими чешуйками. Вокруг нее стояли ряды низких столиков. За балконами поднимались вверх колонны, на которые опирался потолок. Над входом в зал светился громадный витраж. Двое — мужчина и женщина — шли босиком по густой траве, огромные, загорелые, нагие; их взгляд вырывался из плоскости витража и поверх наших голов уходил в безграничные морские дали, где, казалось, сияла видимая только им цель.
Вдоль стен, разделенные между собой алебастровыми колоннами, светились объемные панорамы. Они были похожи на окна, пробитые в стенах и открывающие вид на таинственные дали. В одних роились жесткокрылые золотистые жуки, в других висели в воздухе осы, разукрашенные черными и желтыми полосами. Тут тянулись процессии муравьев с мощными челюстями, там отдыхали толстые ночные бабочки, словно окутанные серебристым мехом. Все они были созданы из драгоценных камней, дрожали и переливались в воздухе. Глаз, переходя от картины к картине, видел фиолетовый свет циркония, зеленым пламенем сверкали смарагды, яркой радугой вспыхивали бриллианты, горели кроваво-красные рубины, фосфорически светились дистены, амфиболы, цианиты. Глаза слепил вихрь ярких вспышек. Повернувшись к террасе, я с облегчением стал смотреть в голубое небо.
Неисправимая Нонна! Я готов был биться об заклад, что это дело ее рук. Злое замечание уже готово было сорваться с моего языка, но когда я увидел выражение ожидания на ее лице, то улыбнулся и сказал несколько одобрительных слов. Что же, видно, она не могла не злоупотреблять большими масштабами. Вдруг неожиданная мысль прервала мои размышления: я старею или, вернее, вступаю в солидный возраст, потому что сам себя уговариваю примиряться со вкусами, которые диаметрально противоположны моим собственным.
Собиралось все больше гостей. В одиночку, парами, целыми группами со всех сторон корабля сходились астрономы и тектонофизики, гравиметристы и инженеры, художники и математики, биологи и кибернетики, пилоты и биофизики. Большой занавес у входа трепетал, как крыло птицы, на его фоне вырисовывались белые фигуры — все были празднично одеты в белые одежды. Встречались костюмы белоснежные и серебристые, голубоватого и зеленоватого оттенков; женщины были в длинных платьях. Вдруг я увидел Зорина и не мог удержаться от улыбки: обычно он щеголял в серебристо-голубом комбинезоне, сегодня же ему пришло в голову одеться в травянисто-зеленый костюм; его светлая голова возвышалась, как горящий факел.
Все с искренним восхищением рассматривали чудеса, созданные видеопластиками, и, как мне казалось, не очень хорошо представляли себе, что им следует делать. Молодежь вынесла стеклянные столики на террасу, немедленно ставшую самым людным местом. Здесь стоял гул, заглушаемый лишь шумом океана.
Я прислонился к стене, не зная, чем заняться. Посмотрев в сторону, я увидел готовый к услугам автомат. Он, как и другие, выглядел сегодня празднично. Его будничную оболочку сменил кованый серебряный панцирь, на щите были барельефы, изображающие мифологические сцены. Я собрался было рассмотреть их поближе, как вдруг позади меня раздался звонкий девичий голос:
— Роман с автоматом, доктор?
Раздался взрыв смеха. Я обернулся. Передо мной стояла группа молодых людей, среди них — Нонна, Майя, младший Руделик, астронавигатор Сонгграм и два историка — Молетич и другой, имени которого я никак не мог запомнить.
— Роман с автоматом? Ведь была такая книга, очень древняя, XXIII или XXIV века, правда? — спросила Майя.
Она обмахивалась длинным узким футляром, в котором хранила записную книжечку.
— Тебе жарко? Постой, я сейчас... — вызвался было ее спутник.
— Нет, нет, — схватила она его за руку. — Пусть мне будет немного жарко, совсем как в доисторические времена. Посмотри, даже автоматы сегодня выглядят так, будто они пришли непосредственно из средневекового замка.
— В средние века не было автоматов, — поправил Молетич.
Майя, продолжая обмахиваться, посмотрела на меня.
— Доктор, — сказала она, — мы начинаем дискуссию о любви: на какую профессию она больше всего похожа? Это я сама придумала. Что ты скажешь, доктор?
— Надо по очереди... — заметил бывший с ней молодой человек.
— Ну, пусть будет в алфавитном порядке... Скажи сначала ты, — обратилась она к Сонгграму.
— Но ведь мое имя начинается на «с».
— Верно, но зато профессия — на «а»: ты ведь астронавигатор.
— Что правда, то правда! — ответил Сонгграм. Обведя нас всех взглядом, он начал: — Любовь приносит бессонные ночи, как профессия водителя корабля в мировом пространстве: и астронавту, и тому кто любит, надо быть бдительным. Тот, кто любит, не умеет объяснить, почему он любит. Я тоже не знаю, почему стал астронавтом. Любовь преодолевает расстояние между людьми, а звездоплавание — между звездами; и любовь и эта профессия берут всего человека без остатка; в любви и звездоплавании каждое новое открытие приносит как радость, так и тревогу...
— Ну вот, пожалуйста, — воскликнул, прерывая его, молодой человек. — Тебе-то хорошо: ты говоришь первым и исчерпал все. Я хотел то же самое сказать о математике.
— А я — о физике, — негромко отозвался Руделик. Стоя на пороге двери, ведущей на террасу, он смотрел поверх голов в небо.
— Ну, а ты, доктор, что скажешь? — спросила Майя, пытаясь спасти свою тему.
— Не знаю... — начал было я, но в это мгновение увидел Анну; она стояла между Зориным и Нильсом.
— Ну же, — настаивала Майя. Вдруг она посмотрела на стоявших неподвижно товарищей и смутилась.
— Подожди, — сказала она мне и, подойдя к ним, спросила: — Послушайте, раньше это мне очень нравилось — ведь я сама придумала, а теперь не так... Может быть, не надо?
— Что ты хочешь сказать?
— Может быть, нехорошо так развлекаться?
— Хорошо или нет, не знаю, но, по-моему, немного рискованно, — заметил Сонгграм.
Майя покраснела.
— Обманщики! — топнула она ногой. — Делали вид, что вам очень нравится.
Она пошла вперед. Все направились за ней. Я продолжал смотреть на Анну. Нильс что-то оживленно говорил ей, а она слушала, как умела слушать только она одна: глазами, улыбкой... Я направился было к ним, но тут же остановился, не знаю почему, и вышел на террасу. Беспредельная поверхность воды однообразно, размеренно двигалась: океан, казалось, дышал. На балюстраде, о которую я оперся, лежал стебель тростника. На его полураскрывшихся листьях, как в полусогнутой ладони, притаилась капля воды. Я увидел в ней свое лицо. Вдруг миниатюрное изображение покрылось тенью. Я поднял голову: рядом со мной стояла Калларла.
— Что ты там увидел, доктор?
— Год тому назад я был у тебя; за окнами шел дождь. Но ты, наверное, этого не помнишь.
— Помню. Смотри, какая голубизна в этой капле! Такие же сбегали тогда по карнизу. Почему ты подумал об этом?
— Не знаю. В этой капле могут плавать тысячи амеб, правда?
— Могут.
— Эта голубизна, отраженная в капле воды, представляет для них границу, за которую они не могут проникнуть. Границу мира. Небо.
В темных глазах Калларлы появилась искорка интереса.
— Продолжай, — сказала она.
— Тысячи поколений людей не знали того, что можно пробить небо и выйти за его пределы, как амеба, которая выплывает за пределы своей капли.
— Это может быть страшным... для амебы, — прошептала она.
— Как хорошо ты это понимаешь!
Она беззвучно засмеялась.
— Я кое-что знаю об амебах. А в том, что ты сказал, есть доля истины: ведь мы находимся в небе!
— Нет, — покачал я головой, — мы не в небе. Небо кончается там, где кончаются белые тучи, голубой воздух Земли. Мы в пространстве.
Женские глаза, сиявшие рядом с моим лицом, потемнели.
— Разве это плохо?
Я молчал.
— Разве ты хотел бы быть где-нибудь в другом месте, кроме «Геи»?
— Нет.
— Вот видишь!
И, немного помолчав, она сказала другим голосом:
— Когда я была маленькой, я играла в «другие люди». Я воображала, что я — это кто-то другой, совсем другой, словно примеряла на себя чужую жизнь. Это было очень увлекательно, но нехорошо.
— Почему?
— Надо всегда оставаться самим собой. Всегда самим собой, всеми силами стараться быть самим собой, и чем трудней, тем больше, не примерять на себя чужую судьбу, а...
— А что?
Калларла встряхнула головой так, что ее пронизанные солнечным светом волосы сверкнули золотистым оттенком, усмехнулась и ушла.
Стоя у балюстрады, я слышал отрывки доносившихся до меня разговоров.
— Вот послушай, — раздался низкий голос, — была задумана такая фреска: из пещеры выбегает группа косматых дикарей — первобытных людей, они исполняют магический танец, их поза одновременно и человеческая и вместе с тем звериная. Я страшно мучился над ней, но так ничего и не вышло. Один раз я встречаю профессора, начинаю рассказывать ему о моих переживаниях. Он терзал меня не меньше часа, — голос говорящего упал до глухого шепота, — мямлил и загорался, прямо танцевал около меня в лекторском экстазе, понимаешь? Вдруг — а я его уже не слушал — он выкинул такой пируэт, что меня осенило: вот она, думаю, ось всей моей композиции. И принялся делать наброски, а он-то решил, что я записываю его слова. Здорово, а?
Раздался смех, послышались удаляющиеся шаги, потом все стихло.
Заходило ненастоящее солнце. Вечерняя заря охватила небосклон — это была извечная картина Земли, которую мы так легко оставили. Я стоял, опираясь на шероховатые камни балюстрады. Снизу доносился шум волн, однообразный и сонный, который уносил куда-то мои мысли. Позади, за спиной, слышался оживленный разговор, пересыпанный искорками женского смеха. Я слышал звон стекла, громкие тосты, взрывы веселья и внезапно наступавшую тишину.
Над горизонтом всходила Венера, вечерняя звезда, — большая, сияющая, похожая на каплю света, такая близкая и знакомая. Медленно спускались сумерки, сгущался синий мрак, и в один неуловимый момент я увидел в темной глубине неба контур далекого вулкана, очерченный рубиновой полосой. Я стоял уже около часа. Загорались звезды, лиловые тона позднего вечера сменялись ночной тьмой.
Осмотревшись, я вздрогнул: совсем близко, рядом со мной, стоял человек. Как и я, он опирался на балюстраду и смотрел вперед. Чем больше смеркалось, тем все более интенсивным становилось красное зарево далекого вулкана, которое отбрасывало нежно-розовый свет на ближайшие предметы. Человек стоял так близко от меня, что я не мог посмотреть на него, не привлекая к себе его внимания, и все же я взглянул на него. Его лицо, озаряемое слабым мерцанием вулкана, казалось серым, как бы высеченным из камня. Он посмотрел на меня или, скорее, мимо меня невидящими глазами. Я узнал его и хотел заговорить с ним, но не осмелился. Он, вероятно, догадался об этом и первый слегка поклонился мне:
— Гообар, биофизик.
Я назвал себя и свою профессию. Мы долго молчали, но уже иначе, чем раньше: теперь мы молчали вместе. Потом я спросил его:
— Профессор, знаешь ли ты Амету?
Он оживился:
— Конечно, знаю! Он когда-то работал со мной.
— В качестве пилота? — задал я нелепый вопрос.
— Нет. — Гообар, казалось, задумался. — Нам нужен был тогда математик, хороший математик. Амета... как бы это тебе объяснить, доктор... Иногда ребенок скажет что-нибудь такое, чего не придумает и гениальный поэт. Такие удивительные находки ребенок сам оценить не может. Ему все равно: блестящие находки или ничего не значащие пустяки... Так вот, у Аметы бывают замечательные идеи, но он не умеет ни отличить их от несущественных, ни разработать. Но он часто сверкает, как молния, как бы указывая направление в будущее. Иначе он не умеет.
— Это может быть очень ценно в коллективе, — заметил я.
Этот новый Амета, характеристику которого я услышал от Гообара, удивил меня. Гообар еще больше скрылся во мраке, его профиль, озаренный отсветом вулкана, заострился.
— Нет, — сказал он. — Такие указания мало кому могли принести пользу. Среднему математику они не годились, поскольку были очень туманными и лежали вне пределов его знаний, а выдающийся математик всегда оригинален, в исследованиях идет своим путем и не оставит его для чужого, хотя бы самого гениального открытия, как никто не оставляет любимой женщины ради другой, более красивой, которая, возможно, ждет его на третьем искусственном спутнике.
— И он не мог двигаться дальше?
— Нет, — сказал он. — Иногда он был похож на человека, которому в голову внезапно пришла необыкновенная мелодия симфонии, но он не может записать ее, не зная нот, не может просто запомнить, и вот мелодия утеряна навсегда. Именно так выглядели его математические «открытия»: это были мысли о построениях, совершенно не зависимых от известных нам систем. Что-то подобное математическим островам, затерянным во тьме и ожидающим открытия... Конечно, многие из них будут открыты исследователями, систематически занимающимися своим делом, но им и в голову не придет, что какой-то человек в одиночку уже когда-то добрался до этих незнакомых берегов. Впрочем, в его уме рождались и различные уродцы, а он не умел отделить плевел от пшеницы.
— Значит, все это было бесполезно... — тихо сказал я.
— Нет! — в третий раз сказал Гообар, повышая голос. — Он толкнул меня на определенный путь, который я уже не раз бросал и на который возвращался — настолько он был соблазнителен. Амета сверкнул передо мной, осветил в течение доли секунды какой-то призрачный пейзаж и больше ничего не мог сказать о нем...
Наступила пауза.
— Потом он совершил многое... Это было, пожалуй, лет двенадцать назад, а может быть, и больше.
— Может быть, он стал пилотом сравнительно недавно? — высказал я догадку. — Может быть, в этой профессии он нашел то, что искал?
— И опять ты ошибаешься, — улыбаясь, сказал Гообар, которого, кажется, забавляла моя недогадливость. — Он продолжал заниматься все тем же. Все, что он делал, было связано с проблемой, которую он хотел разрешить.
— Какой же?
— «Вращение среди темных течений» — так он называл это... У него всегда была своя терминология. Речь шла о путешествии за пределы Галактики. — Он вдруг повернулся ко мне: — Понимаешь, доктор, размах... Амета побеждает меня своим размахом...
— Побеждает как математик?
— Нет, как человек. — Гообар продолжал: — Я давно не виделся с ним, доктор, и благодарю тебя за то, что ты напомнил мне о нем.
Он долго всматривался в темноту, откуда доносился тяжелый однообразный шум, затем, взяв меня под руку, коротко сказал:
— Пойдем.
Мы вошли в зал. Там теперь уже было тише: у столиков на креслах сидели гости: больше всего их было около пальмы. Над входом слабо светился витраж, на его стеклах выделялись огромные золотистые фигуры шагающих великанов. Фантастические сцены в его верхней части покрылись легкой тенью — может быть, кто-то намеренно уменьшил освещение, — зато внизу сияли созвездия хрустальных ламп, мягко отражаясь в серебряных доспехах автоматов. То и дело какой-нибудь из них устремлялся в толпу и, лавируя между столиками, безошибочно попадал туда, куда его вызывали. Отовсюду доносились голоса, слышался мелодичный звон стекла.
Я шел с Гообаром к центру зала. Мы пробирались по узкому проходу. Все поднимались навстречу Гообару, улыбались, приглашали за свои столики. Он остановился, не зная, за какой из столиков сесть. Я был доволен тем, что и на меня, как на спутника Гообара, падает частица этой симпатии и уважения, хотя я и не заслужил их.
От столика, за которым тесным кружком сидела молодежь, махая рукой, меня звал Нильс Ирьола.
Я подошел к столику. Около него собралась большая группа людей. Молодежь окружила трех специалистов по кибернетике. Среди них своим атлетическим сложением выделялся руководитель коллектива Тембхара. Я попал в разгар самой горячей дискуссии и услышал заключительную фразу стройного юноши:
— Почему же нельзя использовать автоматы при высадке на неизвестную планету? Говорят, что первые ракеты на такую планету поведут люди.
— Да, к сожалению, это так, — ответил Тембхара. — Тебе ведь известна поговорка: автоматы точны, но ограниченны, люди же хотя и не точны, но не страдают ограниченностью! Дело в том, что для автоматов характерна так называемая «направленная узость оценки обстановки». Автомат всегда несколько односторонен, потому что создан для выполнения определенных заданий. А на чужой планете он может встретиться с незнакомыми ему существами и попасть в такое положение, которое нельзя заранее предусмотреть. Если послать туда автоматы, они могут подвести нас и вызвать своими действиями опасную обстановку.
— Что же такое они могут натворить? Я не понимаю.
— Они могут поступить, как психически больной человек, — сказал Тембхара. — Чтобы объяснить это, приведу пример из старого учебника кибернетики. Этот пример имеет лишь историческое значение, но может служить хорошей иллюстрацией к тому, о чем я говорю. Это, собственно говоря, сказка. У одного человека квартира была завалена старыми глобусами и негодными кувшинами. Он поручил автомату убрать весь этот хлам, сказав следующее: «Выбрось отсюда все шарообразные предметы». Послушный автомат, слишком дословно поняв приказ, вынес весь хлам, а заодно сорвал с шеи голову этого человека: он расценивал ее лишь как шарообразный предмет, который тоже следует выбросить.
— Но это чепуха!
— Этого не могло случиться!
— Автомат не может причинить вред человеку! — хором воскликнули окружающие.
— Конечно, эта история не могла произойти в действительности, и я привел ее лишь как яркий пример того, что можно было бы назвать «недоразумением» между человеком и автоматом. Для нас многое подразумевается само собой, а для автомата нет ничего очевидного, кроме того, что вложил в него его конструктор. Наши автоматы, например, снабжены приспособлениями, предотвращающими возможность их самоуничтожения, и предохранителями, которые делают невозможным нанесение какого-либо вреда человеку. Но в совершенно новой, не предусмотренной их конструктором обстановке, в условиях чужой планеты, они могут наделать много зла. Помимо этого, есть еще одно затруднение этического порядка: нам, наверное, не понравилось бы, если бы обитатели другой планеты прислали на Землю группу машин с задачей определить, стоит ли завязывать с людьми добрососедские отношения. — Тембхара усмехнулся, его зубы сверкнули.
— Скажи, профессор, — спросила какая-то девушка, — это ты спроектировал гироматы?
— Да. Вернее, я принимал участие в проектировании некоторых из них.
— А профессор Аверроес говорил на лекции, что такой гиромат строится вообще без проекта. Как это возможно? Объясни нам, если можешь.
— Попробую... — Тембхара задумался. — Лучше всего, может быть, это удастся мне на конкретном примере. Наше бюро создало перед вылетом с Земли последний большой астрогиромат для Симеизской обсерватории. Это гигант особого назначения: он умеет создавать «математические модели звезд». Ему сообщают величины и факты, полученные в астрономических обсерваториях, а он на их основе может воспроизвести всю жизнь звезды с момента ее возникновения до гибели, воссоздавая таким образом ее историю, форму, размеры, температуру, все происходящие внутри этой звезды атомные реакции, ее орбиту, влияние на нее других небесных тел и ее влияние на эти тела, — словом, может проследить за эволюцией любой звезды в Космосе с абсолютной точностью в исключительно короткий срок. Миллиард лет существования звезды машина «переживает» за какие-нибудь двадцать секунд. Конечно, такой гиромат не смог бы построить ни один человек в мире. На то, чтобы произвести необходимые расчеты и сделать чертежи проектов, потребовалось бы не менее тысячи лет, а может быть, и еще больше. Можно использовать счетные машины, но и это было бы неправильно, поскольку имеется несравненно более простой способ. Он состоит в следующем: прежде всего мы строим систему автоматов, которую называем базисной; этой системе ставим общую задачу постройки гиромата, ставим условия, определяем сферу его действия и другие данные. Все это называется «направляющей установкой технологической программы гиромата». Затем мы снабжаем базисные автоматы строительным материалом и пускаем их в ход. Через несколько месяцев гиромат готов. Естественно, мы, проектировщики, не знаем ничего о тех тысячах и миллионах монтажных операций, анализах и расчетах, какие были произведены базисными автоматами. И не только не знаем, но и совершенно не интересуемся этим. Так же, как нас совершенно не интересует в деталях конструкция самого гиромата: он есть, действует, выполняет все наши приказы, а больше нам ничего не нужно.
— Знаешь, профессор, — сказала стоявшая рядом со мной Майя Молетич, — я думаю, что тысячу лет назад инженер-конструктор назвал бы сумасшедшим человека, который сказал бы, что в будущем люди будут строить самые сложные конструкции без проектов.
— Не думаю. Я попытался бы разъяснить принцип такого строительства на понятном для него примере. Тогда применялись первые примитивные счетные машины. Так вот, инженера, который, скажем, перемножал цифры при помощи такой машины, совершенно не интересовали промежуточные этапы этого арифметического действия. Ему нужен был лишь конечный результат — и ничего больше. Уже тогда стал применяться — правда, в зародыше — принцип, который можно сформулировать следующим образом: «Следует избегать бесполезных знаний».
Таким бесполезным было бы детальное знакомство со всеми соединениями проводов в астрогиромате. Если бы кто-нибудь захотел составить список этих соединений, ему пришлось бы заполнить тысячи томов или трионов. Такая работа не имела бы никакого смысла и не была бы нужна никому.
Наша техническая культура изобилует такой массой приборов, что, если бы мы хотели все изучить и знать так же детально, как люди знали раньше, например, конструкцию часов, мы были бы затоплены океаном совершенно ненужных описаний. Если бы не автоматизация, человечество уже тысячу лет назад вступило бы на путь все более узкой специализации каждой личности. Люди превратились бы в муравьев, и каждый выполнял бы лишь мелкую часть общей работы, совершенно не представляя себе всего ее объема в целом. А автоматы не только продолжают человеческую мысль, как рычаги усиливают силу руки человека, но и разгружают человека от бремени никому не нужных однообразных исследований, наблюдений, систематизации. Они оставляют лишь самое важное, неповторимое, для чего нужны изобретательность, находчивость, сообразительность, интуиция, и таким образом помогают создать новый тип человека, который, как главнокомандующий в древности, намечает главные направления атаки на неисследованные районы, не отягощая свой ум балластом мелочей.
Тембхара умолк. Я заговорил в наступившей тишине:
— Когда я был маленьким мальчиком, я жалел прошлое, когда произведения человеческих рук, подобно парусным судам, обладали индивидуальностью. Каждое из них было непохожим на все остальные; я думал, что стандартизация производства навсегда устранила индивидуальность продуктов человеческого труда, но из того, что говорит Тембхара, следует, что эта индивидуальность восстанавливается теперь на другом, более высоком уровне! Если ты даешь базисной системе лишь основные принципы постройки, то каждая построенная ею машина будет отличаться от другой в несущественных деталях, не предусмотренных инструкцией, не так ли?
— Конечно, так, — ответил Тембхара. — Это может относиться к различным деталям, например к внешнему виду машины, монтажным особенностям, взаимному расположению агрегатов и так далее. Об одном из моих коллег, Иорисе, человеке очень рассеянном, рассказывают, что, строя один гиромат, он сообщил базисной системе все данные, за исключением одной, касающейся величины аппарата. Возвратившись через месяц на строительную площадку, он издали заметил какой-то массив, напоминавший пирамиду Хеопса и господствовавший над окружающей местностью. Немного обеспокоенный, он спросил у первого встреченного автомата, закончен ли уже гиромат, и услышал в ответ: «Где там, только начали строить: изготовлен первый шуруп!»
Все рассмеялись.
— Это, конечно, шутка, — продолжал я, — но создаваемые теперь машины отличаются друг от друга так же, как отличаются от подобных себе деревья, цветы и люди: рисунком листьев, оттенком лепестков, цветом глаз, волос — чертами малосущественными, но придающими физическую индивидуальность.
— Ты прав, — отозвался один из собеседников, — но это индивидуальность нового типа, прежде она была результатом отсутствия знания, а теперь, скорее, вытекает из его избытка.
В тишине, воцарившейся после его слов, от столика, где сидел Гообар, донесся взрыв смеха. Заинтересованный тем, что развеселило астрофизиков, я подошел к их столику и услышал голос Тер-Акониана:
— Слово имеет профессор Трегуб.
— Что здесь происходит? — шепотом спросил я Зорина, который стоял у пальмы.
— Это такая игра: выдумывание «возможных миров», — так же тихо ответил он мне. — После Трегуба будет говорить Гообар.
Наступила полная тишина. Мне предстояло услышать нечто похожее на состязание знаменитых ученых в остроумии и находчивости.
Трегуб покачал головой, насупил брови и очень серьезно начал:
— Можно себе вообразить, что мир, в котором мы живем, существует не непрерывно, а периодически, что материя, из которой он образован, «мигает» подобно прерывистому лучу света. Материя соседнего мира в периоды его существования может «разместиться» в промежутках существования нашего мира. Оба эти мира мы можем назвать «взаимно совмещенными» в одном и том же пространстве. Если могут быть два таких мира, их может быть и значительно больше — тысячи и даже миллионы. Все они могут сосуществовать в пространстве и обладать совершенно независимыми физическими законами, за исключением того, который регулирует их частоты, чтобы не могло произойти «столкновение» материи двух или нескольких миров. Таким образом, можно представить себе, что через пространство, которое занимают наши тела, в данный момент проникают вереницы существ из Вселенной № 5678934, существ, которые обсуждают выдвинутую в настоящее время мной возможность.
Раздались аплодисменты и смех, которые, однако, быстро смолкли. Все с интересом ожидали выступления Гообара.
Он стоял, расставив ноги и слегка покачиваясь, как бы испытывая прочность пола. Наконец он сказал:
— Предположим, что какая-то метагалактика стала на путь последовательного усложнения своей структуры, выражающегося в том, что отдельные звезды начинают соответствовать нервным клеткам мозга. Через определенное время эта метагалактика, объединяющая несколько миллиардов галактик, становится как бы единым «мозгом» шарообразной формы, диаметром, скажем — мы люди смелые, — миллиарда в четыре световых лет...
— Ужасная фантазия.. — прошептала сидевшая недалеко от меня Калларла. — Какой это был бы гениальный урод из пылающей материи...
— Ты ошибаешься, моя дорогая, — очень спокойно возразил Гообар. — Я боюсь, что это был бы — по крайней мере, по нашим критериям — кретин из кретинов. — Он достал карманный анализатор и, произведя небольшой подсчет, продолжал: — В таком «мозгу» галактики соответствовали бы нервным ядрам, а световые лучи — нервным импульсам. Чтобы представить мысленно самое простое понятие, например «я существую», понадобилось бы около 1019, то есть свыше ста триллионов лет... Я полагаю, что такое замедленное мышление трудно назвать гениальным.
Все рассмеялись; одна Калларла казалась разочарованной.
— Значит, это невозможно, — сказала она. — Жаль...
Мне уже несколько минут казалось, что в зале слышно какое-то низкое ворчание или гул, но я не обращал на него внимания. Теперь, когда после слов Калларлы наступила тишина, отдаленный гром усилился. Он доносился как будто из-под земли, несколько раз я ощутил тяжелые удары. Пол затрясся под нашими ногами. Все вскочили с мест и стали всматриваться в открытые настежь двери террасы. Из мрака, пронизываемого холодным ветром, теперь доносился непрерывный грохот.
— Ого, там происходит что-то интересное, — сказал Гообар и первый двинулся на террасу.
За ним поспешили все.
Здесь царила такая густая тьма, что, казалось, она обрушивается на нас огромной тяжестью. Над горизонтом вспыхнуло багровое зарево: из конуса вулкана вырвался короткий сноп пламени. Воздух заколебался, задрожали каменные плиты террасы. Над вулканом стояла туча, ее пронизывали молнии, один за другим раздавались удары грома. Вдруг эти низкие звуки заглушило пронзительное шипение, клубы как бы окрашенного кровью пара вырвались из океана: лава попала в воду.
Сначала все молчали, потом послышались возгласы:
— Великолепно!
— Кто это придумал?
— Конечно, Ирьола!
— Смотрите, как все дрожит!
Ирьола был найден, к нему потянулись десятки рук, каждый хотел поздравить и похлопать его по плечу. Он уверял, что не имеет к этой выдумке никакого отношения.
— Бывает, конечно, что вулканы начинают извергаться, но при чем здесь я?
Зарево все росло, над вулканом появились огненные змеи и зигзаги — это взлетали ввысь вулканические бомбы. Над нашими головами несколько раз слышался пронзительный вой.
— Пойдемте отсюда, друзья! — послышался вдруг чей-то молодой голос. — Вы не знаете видеопластиков: для усиления иллюзии они готовы обрушить нам на головы дождь из огня и серы!
Вулкан грохотал так сильно, что заглушал наши голоса и смех.
Наконец Тер-Акониан от имени всех присутствующие обратился к конструкторам этого зрелища, и те, поспорив с нами, на минуту исчезли. Вскоре извержение начало ослабевать, и мы вернулись в зал. Прежние группы распались, одни подзывали автоматы и, столпившись вокруг их серебристых фигур, поднимали бокалы с игристым вином, другие устроились в креслах под пальмой и забавлялись какой-то игрой. Смех раздавался все чаще, кое-где послышались песенки, появилось несколько огромных светящихся баллонов, которые перелетали с одного конца зала на другой.
Я нерешительно потоптался около столика, на котором пилоты, руководимые Аметой, расставляли сложные телевизионные приборы для игры в «погоню за ракетой», и наконец пошел на галерею. Она опоясывала весь зал. Огромные насекомые, изваянные из драгоценных камней, производили вблизи ужасающее впечатление. Я уже хотел уйти, когда услышал голос, доносившийся из-за скульптуры, у которой я стоял. Прошло некоторое время, прежде чем я сообразил, что, как и морской пейзаж, скульптура — дело рук видеопластиков, однако, прежде чем двинуться прямо на искрящуюся шероховатую поверхность, я должен был преодолеть в себе инстинктивное сопротивление. Перед моими глазами вспыхнули, потом исчезли огромные бриллиантовые глаза паука. Я прошел через пустоту и очутился в полумраке. У гладкой стены сидели Соледад и Анна. Устремив на меня невидящий взгляд, Анна говорила:
— Скажи, был ли у тебя когда-нибудь в жизни вечер, который, как тебе казалось, закрывает дорогу к завтрашнему дню, совершенно бесполезный, который нужно убить, уйти от него, словно сняться с мели? Вечер, когда тебя охватывает сомнение во всем, к чему ты стремишься, вечер, в который ты оставляешь все, за что принималась раньше, и, если приходит человек, совершенно тебе безразличный, ты рада, потому что его приход снимает с тебя последнюю ответственность за время, которое ты не знаешь, как убить?
— Если такой вечер случается раз-другой в год, это ничего, — ответила Соледад. — Но, если это происходит часто, смотри!.. Тебе тяжело с ним?
— Очень, — ответила Анна. Она продолжала смотреть на меня.
В этот момент я понял, что она говорит обо мне, но не видит меня: я, вероятно, не вышел из зоны миража.
— Тут тебе никто не поможет, — продолжала Соледад, — но ты и он...
Сдерживая дыхание, стараясь шагать как можно тише, я поспешно отошел и снова очутился перед искрящейся мозаичной скульптурой. Мне не хотелось думать о случайно подслушанном разговоре.
На противоположном конце галереи стояли сотрудники Гообара Жмур и Диоклес.
Они смотрели на ту часть зала, где не было столиков: там двигались десятки людей. Мы увидели большую группу, в центре которой находилась молодая девушка в светло-голубом платье. Время от времени там слышались взрывы смеха. Потом девушка запела. Это была забавная, веселая песенка; пропев первый куплет, она показала пальцем на одного из стоявших рядом с ней, и тот, на кого пал выбор, должен был продолжать. Так, перебрасываясь от одного к другому, песенка под шутки и смех кочевала по всему залу, пока наконец не забралась под колонны. Там, в нише, из которой ушел автомат, стоял Гообар. Какой-то юноша, только что закончивший свой куплет, встал перед ним и указал на него пальцем. Мгновение царила тишина. Потом ученый запел хрипловатым баритоном следующий куплет. Слушатели наградили его бурей рукоплесканий, он, в свою очередь, указал на кого-то, и песня ушла в глубь зала. Гообар, все еще сохраняя на лице улыбку, с которой он выполнял свою обязанность певца, незаметным движением достал карманный автомат и стал что-то вычислять.
— Вот он, Гообар, — сказал Диоклес. — Ты можешь с ним играть, танцевать, петь, говорить про рай и ад, но он никогда не будет целиком с тобой.
— Но ведь он действительно любит веселиться, — заметил Жмур.
— Я знаю, что он не притворяется, ну и что же? Он любит людей, но сам не такой, как все мы. Когда новый сотрудник находится вблизи него, — продолжал Диоклес, — он не может отделаться от желания задать Гообару целую кучу разных, в том числе довольно смешных, вопросов. Эти наивные попытки ни к чему не ведут, потому что он — неразрешимая загадка. Не раз я удивлялся той старательности, с какой он пытался отвечать...
— Например? — спросил я.
Мы продолжали смотреть на великого ученого, который в этот момент остановил проходивший мимо автомат, снял с подноса бокал и начал отпивать вино маленькими глотками.
— Начиная от вопроса, как он добивается великих результатов...
— Да, это действительно не очень умный вопрос, — согласился я. — Ну, и что же ответил Гообар?
— Он отвечал долго и серьезно и под конец сказал: «Может быть, потому, что я неустанно думаю...» В этой фразе, несмотря на ее кажущуюся банальность, есть великая и простая истина: его ум непрерывно создает мысленные конструкции и сталкивает их одну с другой; это похоже на не прекращающиеся никогда попытки великого синтеза, растянутые на многие месяцы и годы; у него хватает смелости додумывать до конца гипотезы, которые кажутся совершенно абсурдными, и делать из всего необходимые выводы. Я никогда не пойду с ним больше в горы. Я не хочу погибнуть.
— Что общего между твоим инстинктом самосохранения и Гообаром?
— Есть общее. Мы как-то совершали подъем на восточный траверс Памирского заповедника...
— Извини, — прервал его я, — а он хороший альпинист? Как он ведет себя в горах?
— Ты сейчас услышишь, я к этому подхожу. Конечно, альпинист он неплохой. Там было небольшое, но дрянное ущелье. Прежде чем мы вошли в него, Гообар вдруг остановился и сказал, что у него возникла одна идея. Я сказал ему, чтобы он записал ее, но он возразил, что и так не забудет. Он не забывал идеи; он забывал лишь то, где находится и что делает. Из-за этого он едва не сломал себе шею и не убил нас. Он не видел ни гор, ни пропасти, вообще ничего. Когда закончил в голове подсчеты, уже по дороге к лагерю он стал просить у нас извинения, но я видел, что он делал это, так сказать, по обязанности, не ощущая при этом ни малейшего угрызения совести, не говоря уж о страхе. Я говорю вам: этот человек совершенно лишен инстинкта самосохранения.
Последние слова Диоклес произнес с нескрываемым раздражением.
Пение внизу прекратилось, несколько минут оттуда доносился неясный шум, отдельные голоса еще пытались продолжать песню, но их заглушал общий гул. Наконец прекрасный женский альт запел протяжную песню, похожую на колыбельную.
— Он везде и всегда остается самим собой, — сказал Диоклес, как бы не имея силы уйти от затронутой темы. — Ты слышал о том, как он начал свою деятельность? Бабка обычно оставляла его — тогда шестилетнего мальчика — дома под присмотром дяди. Его дядя, Клавдий Гообар, довольно известный математик, в то время работал над созданием теории магнитного поля. Дядя сажал его где-нибудь в уголке, давал игрушки, а сам продолжал работать. Ребенок тихонько играл: он в детстве был очень молчалив. Однажды вечером, решая какую-то трудную задачу, старый Клавдий яростно заспорил с автоматом. Вдруг ребенок сказал из угла: «Надо ввести матрицу линейных операторов...» и продолжал играть, будто не сказал ни слова. Дядя, словно пораженный молнией, раскрыл рот: это было искомое решение задачи...
— Редко случается, — заметил я, — чтобы так называемые гениальные дети действительно оправдывали потом возлагаемые на них надежды. Он же не только оправдал, но и превзошел все ожидания.
Мимо нас двигался автомат. Диоклес выпил сразу два бокала вина. У него покраснели щеки, на висках забилась жилка. Я хотел сказать ему, чтобы он больше не пил: во всем, что он говорил о Гообаре, ощущались тревога и горечь. Это чувствовалось не только в словах, но в выражении лица, в голосе. Жмур оставил нас, его высокая фигура промелькнула на фоне мозаики и исчезла за колоннами галереи. Несколько секунд мы молчали. Внизу напевали плясовую, в центре группы кто-то начал хлопать в такт мелодии в ладоши, затем послышалось ритмическое притопывание: один из юношей начал танцевать в широком круге, вдруг он выхватил из круга девушку и так закружил ее в танце, что видно было лишь мелькающее светлое платье да золотистые волосы. Диоклес смотрел на танцы невидящими глазами, но вдруг повернулся ко мне с искаженным лицом. Он, видимо, выпил еще, и вино плохо действовало на него. Я взял его за руку, пытаясь проводить домой, но он вырвался и тоном неожиданного признания сказал:
— Поверь, я не какой-нибудь тупица: я написал шестнадцать работ, и все они были опубликованы. Две из них в самом деле неплохи, но про меня никогда не скажут: «А, знаем, это тот Диоклес, который разработал вопросы мнемоники», а всегда говорят: «Диоклес? Ага, это ассистент Гообара». Я бы поговорил с грядущими поколениями, я бы сам им представился: биотензоры реальных объемов, инерция отраженной памяти — мои создания. Есть у меня и другие, еще не законченные работы, но последняя — это моя гордость. Однако все это ни к чему. Я — ассистент Гообара, войду в историю лишь как один из его группы, у которого нет ничего своего, пустой звук, тень одного из ста тысяч листьев в кроне дерева. Я знаю, что тут ничего не поделаешь... Так должно быть...
— Что ты говоришь?
Я был ошеломлен. На лице этого низенького человека вдруг выразилось такое страдание...
— Ведь ты мог бы работать самостоятельно в другой группе. Во всяком случае, ты можешь в любое время уйти от Гообара...
— Что? — воскликнул Диоклес. Лицо его сжалось и стало похоже на темный кулак. — Уйти от Гообара? Уйти? — повторил он. — Да что ты говоришь? Мне — добровольно уйти? Где же я найду другого такого?
— Если он так подавляет тебя своим величием... — осторожно начал я.
— Что ты говоришь? — спросил пораженный Диоклес и, притянув меня к себе, страстно зашептал: — Да, он выше меня, выше всех нас. Ну и что же? Мы продолжаем идти дальше; за семь лет мы выполнили в институте огромную работу, я не хвалюсь, это подтвердит каждый. Знаю сам, что сейчас я способен сделать больше, чем вначале, что мой умственный горизонт расширился, но, когда я дохожу до той точки, где только что был Гообар, он уже опять далеко и по-прежнему впереди нас на несколько этапов. Атака следует за атакой, и каждый раз он остается победителем, а я — побежденным. Горько ли это? Бесспорно, да! Но каждый раз меня побеждает нечто большее, чем в предыдущий раз!
Он виновато улыбнулся, кивнул мне и удалился легкими, как всегда поспешными шагами. Я стал смотреть в зал.
Ниша, где до этого стоял Гообар, была пуста. Я вышел на террасу. Там не было никого, приглушенные голоса звучали издалека. Я подошел к балюстраде и долго, закрыв глаза, вдыхал холодный, соленый воздух. Легкий ветерок овевал мою разгоряченную голову. Горизонта не было видно; его можно было лишь угадывать по контуру вулкана, очерченному тонкой пурпурной линией. Усталость, незаметная до сих пор, охватила меня, наливая свинцом руки и ноги. Повернувшись спиной к холодной каменной балюстраде, я широко раскинул руки и оперся о ее край. И тут, в самом отдаленном углу террасы, я заметил утонувшую во мраке фигуру женщины. До меня донесся чуть слышный в тишине голос Гообара, низкий и сильный.
Я узнал женщину: это была Калларла. На ее лицо падал чуть заметный отблеск света, и вся она с сосредоточенными и одновременно ушедшими вдаль глазами, окруженными тенью, казалась бесплотной и нереальной; ее полуоткрытые губы словно пили что-то, чего нельзя было увидеть. Не вникая в то, что говорил Гообар, она вслушивалась в его низкий голос, как бы вверяя ему всю себя. Она любила его. Любила за то, что он был именно таким и никогда нельзя было предвидеть, что он сейчас сделает или скажет; любила его внезапную нежность, которую он проявлял почти бессознательно, любила его пальцы, всегда холодные от соприкосновения с металлическими клавишами, упрямый поворот его головы и улыбку, с которой он спорил со своими автоматами; любила его манеру молча прищуривать глаза, словно он радовался тому, что эти машины, по сути дела, ничего не понимают. Иногда, когда он привлекал ее к себе, его голова замирала у нее на груди, потом он вдруг поднимался и смотрел ничего не видящими глазами: это вырывалось наружу неустанно бушевавшее в нем внутреннее движение. Он переставал видеть ее, улыбка, которую она посылала ему, исчезала; их разделял один из тех безграничных миров, которыми он играл. Легкость, с которой он отрывался от нее, причиняла ей боль. Она страдала от этих внезапных приступов слепоты, понимая, что ее любовь — лишь слабый, падающий издали свет, а он сам то появляется в его лучах, то вновь исчезает.
Но среди всего этого была какая-то минута, когда, пробуждаясь от своих мыслей, он одними губами произносил ее имя, как бы призывая ее, хотя она была так близко, что их не разделяло ничто, кроме их мыслей.
Вспоминая пору своего девичества, светлую и спокойную, как ожидание музыки, она внезапно понимала, как ей тогда недоставало того, что нес сейчас каждый новый день. Если бы можно было выбирать и начать жизнь сначала, она еще раз отдала бы свое сердце этим непрерывным поражениям и снова с открытыми глазами принимала бы все удары, которые он невольно наносил ей, делила бы с ним все, кроме своих страданий, которые она так хорошо умела скрывать. Но, хотя она не могла охватить его всего, как парус не может обнять весь ветер, дующий в пространстве, она любила его, и больше всего то, что было в нем от наивного ребенка, смотрящего на мир удивленными глазами; любила, когда он, засыпая, тихо дышал возле нее, любила слабое движение его губ, что-то шепчущих во сне. Она любила больше всего именно то человеческое, что было в нем и что могло существовать, лишь пока он был жив, чтобы потом исчезнуть навсегда.