Каждой из живущих в наше время людей владеет искусством письма, однако прибегает к нему не часто. Признаюсь, я всегда испытывал тайное удивление, когда слышал, что древние владели этим искусством мастерски. Стоит мне написать несколько десятков фраз, как руки устают до такой степени, что я бываю вынужден делать большие перерывы. Историки объясняли, что раньше, когда детей обучали чистописанию с самого раннего возраста, человеческий организм привыкал к этому, и люди, говорят, могли писать целыми часами. Я верю, что так оно и было, хотя все это кажется мне очень странным.
Еще более странным я считало, что архаический способ накапливания знаний в изготовленных из бумаги книгах удерживался так долго. Это служит поразительным доказательством косности навыков, которые передаются из поколения в поколение. Применяя унаследованные приемы, люди часто осложняют этим решение многих вопросов.
Насколько мне известно — впрочем, мои познания в области истории невелики, — писаные документы существуют много тысяч лет. Различные цивилизации создали различные виды письма. Изобретение книгопечатания принесло большое облегчение, однако я считаю, что уже в XX и XXI веках способ хранения информации в книгах превратился в анахронизм, усложняющий жизнь. Как известно, в этот период существовали так называемые публичные библиотеки, непрерывно пополнявшие собрания имевшихся в них печатных изданий. Уже к середине XX века каждое крупное книгохранилище насчитывало по нескольку десятков миллионов томов. После победы коммунизма просвещение стало расти с необыкновенной быстротой, а процесс увеличения количества книг в библиотеках еще более ускорился. В 2100 году центральные библиотеки континентов состояли из девяноста миллионов книг каждая; их основной фонд удваивался через каждые двенадцать лет, и уже полвека спустя самые большие из них, такие, как берлинская, лондонская, ленинградская и пекинская, имели по семьсот библиотекарей, занятых составлением каталогов. Тогда было подсчитано, что через сто лет в каждой библиотека необходимо будет привлечь к этой работе по три тысячи, а еще через двести лет — около ста восьмидесяти тысяч человек.
В первой половине третьего тысячелетия были созданы специальные отраслевые библиотеки, широкое распространение получили микрофильмы, составлением каталогов стали заниматься автоматы. Однако приходилось создавать каталоги каталогов и библиографии библиографических работ; этот процесс все более усложнялся, и в конце концов ученому, который нуждался в какой-нибудь старой книге, приходилось ожидать ее иногда целую неделю — факт, который теперь кажется нам бессмысленным, особенно если учесть, что к тому времени люди располагали значительными техническими средствами, позволявшими радикально изменить такое положение вещей.
Лишь в 2531 году всемирное совещание самых крупных специалистов ввело совершенно новый способ хранения человеческой мысли.
Были использованы открытые уже давно, но применявшиеся лишь в технике трионы: маленькие кристаллы кварца, структуру которых можно изменять, воздействуя на них электрическим током. Кристаллик, по своим размерам не превосходящий песчинки, мог заключать в себе столько же информации, сколько ее содержалась в древней энциклопедии. Реформа эта не ограничилась изменением лишь способа записи. Решающим было введение качественно нового способа пользования трионами. Была создана единая для всего земного шара Центральная трионовая библиотека, в которой начиная с этого времени должны были храниться все без исключения плоды умственной деятельности человека. Каждый житель Земли мог немедленно при помощи простого радиотелевизионного устройства воспользоваться любым материалом, записанным на одном из кристаллов. Мы сегодня, пользуясь этой невидимой сетью, опоясывающей мир, совершенно не думаем о гигантских масштабах и четкости ее работы. Как часто каждый из нас в своем рабочем кабинете в Австралии, в обсерватории на Луне или в самолете доставал карманный приемник, вызывал Центральную трионовую библиотеку, заказывал нужное чему произведение и через секунду видел его на экране своего цветного, объемного телевизора. Каждым трионом может одновременно пользоваться, совершенно не мешая друг другу, любое количество людей.
В трионе можно закрепить не только световые изображения, вызывающие изменения в его кристаллической структуре, — страницы книг, фотографии, всякого рода карты, рисунки, чертежи и таблицы: в нем так же легко можно увековечить звуки, в том числе человеческий голос и музыку; существует способ записи запахов. Короче говоря, все, что доступно воображению, может быть зафиксировано, сохранено в трионе и по требованию абонента предоставлено ему. Автомат, соединенный с трионом по радио, создаст на заводе или фабрике по чертежу или модели нужный предмет. Человек получит все, что хочет, — разнообразную мебель, самую необычную одежду.
Если бы роль трионов свелась только к вытеснению изжившей себя древней формы накопления знаний, к предоставлению каждому возможности пользоваться любым произведением, и, наконец, к упрощению системы распределения потребительских благ, и тогда она была бы исключительно велика. Однако она оказалась значительно более важной и положила начало таким изменениям в психике людей, о которых первые реформаторы, даже не мечтали.
В коммунистическом обществе в его поздней фазе теоретикам и фелицитологам — ученым, изучающим счастье, — много забот причиняла проблема уникальности некоторых предметов, бывших произведениями природы или делом рук человека. Казалось, к этому случаю, и только к нему одному, неприменим основной принцип коммунизма, гласящий «каждому по его потребностям». На Земле было много предметов, существовавших в одном или немногих экземплярах: полотна крупнейших художников, скульптуры, драгоценности. Каждым таким уникумом мог обладать либо один человек, либо его следовало превратить в доступную для всех общественную собственность.
Конечно, можно было снять много точных копий, для того чтобы удовлетворить всех желающих, но то были бы только копии. Унаследованное от предыдущих общественных формаций стремление к обладанию породило немало странностей. Одной из них была так называемая мания коллекционирования. Лица, страдавшие ею, собирали самые различные предметы, начиная с произведений искусства и кончая монетами и растениями. Так выглядел один из тупиков жажды обладания.
Другой подобный тупик также причинял немало трудностей. Неустанно растущая продукция благ позволяла каждому получить все, что бы он не пожелал, независимо от того, нужно ли ему это в действительности или оно призвано лишь удовлетворить его жажду обладания. Чувство радости, вытекающей из самого факта обладания каким-нибудь предметом, бессмысленное и даже смешное для нас, в те годы порождало много проблем, разрешить которые было нелегко. Говорилось, например, что в будущем у каждого будет так много разных вещей, что за автоматами, которые будут заботиться о его собственности, должны будут наблюдать другие автоматы, за этими — еще одни и так далее. Такова была карикатурная картина развития тех устаревших представлений, которые были унаследованы нами от предков.
Применение трионовой техники раз навсегда ликвидировало подобные псевдопроблемы. Любой существующий предмет сегодня можно, как говорят, «иметь по триону». Если, например, кому-нибудь захочется получить картину древнего художника Леонардо да Винчи, изображающую Мону Лизу, то он может повесить в своей квартире в рамке телевизионного экрана эту картину, переданную трионом, и любоваться ее красотой, а потом убрать ее, нажав выключатель. Проблема «оригинала» была разрешена с того момента, когда оригиналами стали кристаллики кварца.
Центральная трионовая библиотека Земли обслуживает всю солнечную систему; даже тот, кто совершает путешествие в пределах орбиты Юпитера, может пользоваться ею.
«Гею» на пути к звездам догонял мощный поток трионовой эмиссии с Земли, однако, по мере того как мы от нее отдалялись, время между посылкой сигнала и получением ответа непрерывно росло. Когда для получения заказанного произведения пришлось ждать двенадцать часов, пользование трионами с Земли практически стало невозможным, и наступил великий момент переключения, которого все ждали с замиранием сердца.
«Гея» была первым в мире судном, снабженным собственным собранием трионов, значительно меньшим, чем Центральная трионовая библиотека Земли, но тем не менее насчитывавшим около полумиллиарда экземпляров.
Переключение наших телевизоров с земной эмиссии на судовую было решено произвести в полдень сотого дня путешествия: по знаку, данному первым астронавигатором в центральной кабине рулевого управления, включилась судовая трионовая библиотека, и с этого момента мы были полностью отрезаны от передач с Земли.
Конечно, между ракетой и 3емлей продолжался обмен радиоинформацией; мощные передающие радиостанции обеспечивали бы связь даже когда мы достигли цели путешествия — созвездия Центавра, но прохождение сигналов становилось все более длительным. Вначале оно длилось дни, и мы шутя говорили, что возвращаемой к временам так называемой почты, которая передавала информацию от человека к человеку через сутки и больше, потом сигналы между нами и Землей стали идти недели и месяцы, и радиоволна, двигающиеся со скоростью света, должны были преодолевать все более далекий путь, прежде чем дойти от нас до Земли. Так росло наше одиночество в межзвездном пространстве.
Жизнь на корабле шла своим чередом; создавались известные обычаи и традиции. Наши организмы привыкли к ритму сна и бодрствования, несколько более быстрому, чем на Земле: на «Гее» день и ночь длились по десять часов. В лабораториях, кабинетах, залах корабля — всюду велась исследовательская работа.
Дни проходили, похожие один на другой. Работали в лабораториях обычно шесть-семь часов в день; правда, по плану полагался пятичасовой рабочий день, но этого почти никто не придерживался. Еще на Земле я как врач советовал людям работать поменьше, но ведь всегда так бывает, что каждый начинает жаловаться на перегрузку, а когда ему предложишь отдохнуть или освободиться от части работы, чувствует себя почти обиженным.
— Не принимай этого близко к сердцу, доктор, ты еще молод и глуп, — говорила мне профессор Чаканджан, седая женщина, руководитель секции палеоботаники в группе биологов. — Ведь человек должен похныкать, без этого ему жизнь не в жизнь.
Профессор Чаканджан приходит в амбулаторию почти ежедневно, то ли в качестве пациента, хотя у нее почти ничего не болит, то ли как гость, и угощает меня рассказами. Таких «больных» во время моего дежурства набирается с каждым днем все больше; мне кажется, что мои «пациенты» просто хотят доставить мне удовольствие и засвидетельствовать, что мое присутствие на корабле совершенно необходимо. Посидев и решив, что все зависящее от них сделано, пациенты внимательно выслушивают мои наставления и исчезают.
Вчера, например, профессор Чаканджан рассказывала мне об одном из своих коллег, молодом ботанике, влюбленном в Милу Гротриан. Девушка ходила с ним на прогулки (что происходило еще на Земле), а он без устали классифицировал растения и читал Миле лекции. Когда он входил в прекрасный сад, то начинал: «Это происходит потому, что хлорофилл не поглощает зеленой части спектра, следовательно...» За семь недель Мила познакомилась с систематизацией растений, но перестала любить ботаника.
От Чаканджан я услышал также кое-какие подробности о Гообаре. Она говорит о нем, как и все, с восхищением, но, по своему обычаю, не может удержаться от колкостей по его адресу. «Да, — сказала как-то она, — это необыкновенный человек, но он несносен значительно больше, чем того требует его гениальность».
Чаканджан рассказывала мне также истории про математика Кьеуна, самого рассеянного человека на нашем корабле. По ее словам, он распевает на какой-нибудь мотив то, что хочет запомнить, но часто бывает так, что слова улетучиваются у него из головы, а остается лишь мелодия, которую он напевает с каждым разом все более громко и фальшиво, пытаясь вспомнить нужное слово. За ним обычно ходит, как собачка, маленький автомат, собирающий все то, что он теряет, и запоминающий, куда Кьеун прячет ту или иную вещь или заметку.
Я предложил Чаканджан, страдавшей излишней полнотой, пройти курс гормональной перестройки организма. Она расхохоталась мне в лицо.
— Так, значит, плясать под твою дудку? — сказала она, немного успокоившись. — Мои железы хромают вот уже семьдесят лет. Думаю, что их хватит еще на столько же.
Анну я встречал лишь в больнице у койки юноши с Ганимеда или в амбулатории, где мы сменяем друг друга на дежурстве. У Анны свободного времени мало: она работает в коллективе биологов. К тому же мы оба стараемся не быть вместе без официальных поводов.
Юноша с Ганимеда пришел в себя, но совершенно лишился памяти. Уставившись в потолок невидящими глазами, он целыми днями лежит неподвижно в своем боксе. Я боюсь, что он может остаться слабоумным, но не говорю об этом никому.
Людей, которым, как мне, почти нечего делать — ведь при всем желании трудно назвать работой мои кратковременные и никому не нужные дежурства, — на «Гее» немного. Это пилоты и художники. Но я знаю, что они все время работают. Перед обедом, когда лаборатории и рабочие кабинеты заполнены и в опустевшем парке или на прогулочной палубе можно увидеть, как кто-нибудь из музыкантов и видеопластиков бесцельно бродит, замкнувшись в себе: они создают новые произведения искусства.
После обеда залы отдыха, центральный парк и палубы заполняются людьми. Вокруг ученых возникают группы слушателей, обсуждаются результаты исследования, завязываются оживленные споры по поводу известий с Земли. Самые свежие из них уже устарели на месяц, прежде чем попасть к нам, но мы к этому привыкли. Я заметил, что у людей появилась привычка носить в карманах камешки, поднятые на берегу ручья. Они беседуют, ходят или читают и рассеянно вертят в пальцах маленький камешек — осколок гранита с Земли.
Сегодня я был у Нонны. Это девушка действительно способная, но одержимая духом противоречия: она любит казаться экстравагантной. Точную характеристику дал ей Амета. Он сказал: «Ты хотела бы, чтобы о тебе говорили, будто ты полетела в созвездие Центавра только затем, чтобы прикурить от звезды». Она приняла нас в заново отделанной комнате, как бы выстроенной внутри бриллианта: пол представляет собой многоугольную розетку, а потолок пирамидой уходит вверх, опираясь на наклонные треугольники стен. Стол и кресла сделаны из стеклянной массы, они совершенно прозрачны и казались бы лишенными очертаний, если бы не скелет из темного дерева, заключенный внутри каждого предмета и подчеркивающий геометрический замысел автора. А автор, конечно, сама Нонна.
— Как вам нравится моя комната? — спросила Нонна, едва мы успели войти.
— Ослепительная! — воскликнул Тембхара, закрывая рукой глаза. А Жмур добавил:
— И ты здесь живешь, бедняжка?
Мы расхохотались. Действительно, сверкание алмазных граней и стен, играющих всеми цветами радуги при малейшем повороте головы, было не особенно приятно, если побыть здесь подольше. Нонна показала нам свои архитектурные проекты. Оживленную дискуссию вызвал проект ракетного вокзала, формой напоминающего рассеченный надвое гиперболоид с серебряными колоннами, похожими на вертикальные крылья, каждое в двести метров высотой. Он мне понравился.
— Слишком красив, — оценил Тер-Хаар. — Зачем эти выкрутасы на высоте в сорок этажей? Разве люди, отправляющиеся в полет, будут задирать головы в то время, когда бегут к ракетам?
— Но зато на известном расстоянии эти колонны прекрасно венчают весь ансамбль! — защищала свой проект Нонна. Она обратилась к молчавшему Амете: — А ты что скажешь, пилот?
— Мне нравится. Я повесил бы этот рисунок у себя. Но как вокзал это не годится.
— Почему?
— Потому что эти вертикальные серебряные полосы во время движения ракеты будут ослеплять находящихся в ней людей. Ты об этом не подумала?
Нонна долго вглядывалась в эскиз, потом схватила его обеими руками и разорвала надвое.
— Он прав, — сказала она в ответ на наши протесты. — Не стоит об этом и говорить.
Двери открылись, и них показался Ериога, пилот, обладающий самым замечательным басом, какой мне доводилось слышать. Его приглашают всюду, но он ходит только туда, куда, как он говорит, приглашают не голос, а его самого. Мы познакомились довольно оригинально. Однажды утром в амбулаторию явился широкоплечий мужчина с такими светлыми волосами, что они резко выделялись на загорелом лице. Он вошел в кабинет, где я проводил прием, и начал внимательно рассматривать меня, будто я был больным, а он — врачом.
— На что ты жалуешься? — спросил я, чтобы прервать этот осмотр.
— Ни на что, — отвечал он, добродушно улыбнувшись. — Я хотел лишь увидеть того, кто победил Мегиллу!
Сегодня он появился у Нонны в приподнятом настроении и уже от дверей закричал:
— Слушайте! Пущен гелиотрон! Только что было сообщение с Земли. Час назад пущен гелиотрон!
— Не час, а месяц, — поправил Тембхара, — на столько времени теперь опаздывают сообщения.
— Да, верно!
Ериога взволнованно воскликнул:
— Это неслыханно! Мы с таким опозданием узнаем об этом... Что-то происходит там, на Земле, а мы здесь ничего не знаем...
— Что происходит? Да то же, что и в сто десятом году, когда Тер-Софар закончил свою работу о фотонах, помнишь? — сказал я. — Люди тогда останавливали друг друга, спрашивали, когда будет передаваться очередное сообщение. В нашем институте — а я был тогда еще студентом — должны были начаться соревнования по гребле. Вдруг из репродуктров послышалось сообщение, что Тер-Софар будет продолжать изложение своей теоремы, и через минуту весь пляж опустел. Два часа лодки мокли пустые на реке, а люди стояли, прижавшись плечом к плечу, и слушали Тер-Софара.
Мы обедали в саду за столиками, живописно расставленными среди цветочных клумб. Это нововведение мы приняли с большим удовольствием. Тембхара, знавший бесчисленное количество исторических анекдотов, рассказывал об архитекторах ХХII века, проектировавших «летающие города», целые каскады металлических дворцов, удерживаемых в воздухе вращением гигантских винтов. Нонна, в свою очередь, рассказала о знаменитом чудаке, специалисте по кибернетике XXIV века Клаузиусе, который создавал механических пауков, ловивших механических мух.
После обеда профессор Шрей, Тер-Хаар и я перебрались на скалы над ручьем, чтобы закончить нашу беседу «на лоне природы». Неподалеку на лужайке играли двое детей: мальчик лет семи и девочка поменьше, вероятно брат и сестра. У обоих были темные волосы и кожа того глубокого золотистого оттенка, который появляется после долгого пребывания на солнце. Девочка то сжимала, то разжимала кулачок под носом у брата.
— А ты не знаешь, что это такое, — услышал я его слова.
— Нет, знаю: денежка!
— А что такое денежка?
Девочка задумалась так крепко, что даже сморщила носик.
— Я знала, да забыла.
— Ты всегда так! — с презрением произнес мальчик. — Никогда ты не знала. Деньги — это такая штука... Эх! — Он махнул рукой. — Все равно не поймешь.
— Ну, скажи же, скажи!
— Давно, очень давно за это получить можно было все. Ну вот, и больше ничего.
— Что?
— Все равно ты ничего не поняла. Я так и знал.
— А вот поняла, все поняла! За такие кружочки давали все, что хочешь. Значит, взрослые тогда тоже играли? Вот было хорошо! Знаешь, попросим папу, он сделает нам еще такие де-неж-ки.
С трудом сдерживая смех, хирург прошептал Тер-Хаару:
— Слышишь? Наконец нашелся человек, пожалевший о «добром старом времени»!
Мальчик бросил взгляд в нашу сторону. Шрей улыбнулся и кивком головы подозвал его к себе. Малыш смело подошел.
— Как тебя зовут?
— Андреа.
— А я Шрей. Я врач, а вот он, профессор Тер-Хаар, как раз изучает те старинные времена, о которых ты говорил, понятно? Он может рассказать тебе о них много интересного.
Затем, посмотрев на часы, он встал и, взяв меня под руку, добавил:
— А мы простимся с вами: нам надо идти и больницу. Веселой беседы!
Удаляясь, я перехватил полный отчаяния взгляд Тер-Хаара. Прямодушный Шрей даже не подозревал, какую медвежью услугу оказал он историку, принеся его в жертву детям.
Когда двумя часами позднее я зашел в сад подышать свежим воздухом, то был крайне удивлен, увидев Тер-Хаара на том же месте над ручьем. Я уселся рядом и стал слушать, как он рассказывает мальчику о том, что происходило тысячи лет назад. Он говорил о временах, когда люди были привязаны к маленькому кусочку земли и надрывались в непосильно я труде, о страшных войнах, уничтожавших в течение нескольких часов то, что создавалось веками, о тиранах, живших в роскоши, в то время как их подданные умирали с голоду. Мальчик слушал, забыв все на свете: он перестал поправлять спадающие на лоб волосы, его глаза становились все темнее и как бы старше. Он прижал загорелые ручонки к груди и долго держал их в таком положении после того, как ученый закончил свой рассказ. Наконец он ушел, погруженный в глубокое раздумье.
Тер-Хаар сиял от радости, что нашел такого понятливого слушателя. Потом мы пошлись с ним по парку, слушая хоровое пение. Наступили сумерки, и искусственная, очень красивая луна залила деревья серебристым светом. Вдруг из боковой аллейки показался мальчик. Он быстро подошел к историку, поклонился и сказал:
— Извини меня, но все, что ты рассказал, — это только сказка, верно?
Тер-Хаар ответил не сразу. Он посмотрел на мальчика, и улыбка постепенно исчезла с его лица.
— Да, — сказал он, — это только сказка...
Прошла неделя после пуска трионовой библиотеки, и мы перестали встречать некоторых членов экипажа. Уединились почти все астронавты, физики, нигде не показывались конструкторы Утенеут и Ирьола, словно их вообще не было на ракете. Однако никто не придавал этому особого значения. Заметив отсутствие кого-либо из экипажа, многие говорили себе, как я: «У него есть свои причины».
В тайну я проник случайно. Один молодой математик пожаловался мне, что, когда он хотел произвести какие-то весьма сложные расчеты при помощи главного электромозга «Геи», Тер-Акониан наотрез отказал ему, заявив, что аппаратура временно перегружена.
— Что за условия работы! — жаловался юноша. — Какой-то примитивный быт; в каменном веке у каждого человека был, по крайней мере, свой кремень и он производил расчеты, рисуя черточки, сколько ему хотелось. Камней, тогдашних счетных машин, было вволю. А теперь? И еще говорят, что у нас здесь есть все, что нужно!..
После обеда я отдыхал у Тер-Хаара. У него собралось много гостей, в том числе сотрудники Гообара — биофизик Диоклес и математик Жмур. Диоклес — темноглазый брюнет небольшого роста; он отличается какой-то, я бы сказал, вечной озабоченностью. Создается впечатление, будто он что-то потерял и только что узнал об этом прискорбном факте. Напротив, Жмур показался мне исключительно спокойным, владеющем собой в любых обстоятельствах, в которых его малорослый коллега теряется. Он рассказывал нам о Гообаре. Я с интересом слушал его, потому что он был хорошим рассказчиком и обладал немного суховатым юмором. Он объяснял, почему одни студенты страстно любят лекции великого ученого, а другие терпеть не могут. Когда Гообар читает лекцию, сознавая, что сообщает слушателям неизвестный и очень трудный для них материал, он тянет, повторяется, заикается и в таком случае лучше прочитать учебник. Когда же он начинает рассказывать о вещах, близких и дорогих ему, то вся медлительность исчезает; со свойственной ему манерой перескакивать от одного пункта доказательств к другому, очень далекому, он с подъемом и страстно ведет за собой слушателей.
— Ну, это обычнее явление, — сказал Жмур. — Трудно требовать от серны, чтобы, взбираясь на скалы, она соразмеряла прыжки с шагами пешехода. Если же она, приложив все усилия, пойдет так же медленно, как и он, то беспрерывно будет выполнять десятки излишних движений: то забегать вперед, то останавливаться и отступить назад, и ее искусственно замедленным движениям тогда будет не хватать красоты и силы, какими она поражает лишь в свойственном ей молниеносном беге.
Кто-то из присутствующих вспомнил анекдот, в котором говорилось, что, когда Гообар впервые излагает новую теорию, ее никто, даже он сам, не понимает. При вторичном изложении ее понимает лишь он один, а простым смертным, то есть рядовым специалистам, она начинает становиться ясной не раньше чем при повторении в восьмой или девятый раз. Все рассмеялись, беседа перескочила на другую тему, но вроде вновь послышалось имя Гообара. Я сказал, что мы представляем себе гения только стариком, а Гообар совсем не стар. Я попытался припомнить черты Гообара, и не смог этого сделать: воображение рисовало мне лишь выражение глаз, нависший лоб и рот. О внешности Гообара думал не я один, потому что кто-то вдруг спросил:
— А какого цвета у него глаза? — И никто из сотрудников Гообара не сумел ответить на этот вопрос.
— Вот видите! — торжествующе сказал тот, кто задал этот вопрос, словно он проводил опыт, который должен был доказать какое-то не высказанное им положение.
От Тер-Хаара я вышел уже поздно вечером и направился к себе домой. В глубокой нише атомного барьера я увидел Ирьолу, молодого Руделика и неизвестную мне женщину. Я хотел пройти мимо, но послышался предостерегающий свист: через минуту «Гея» должна, была ускорить ход. Я не успел бы дойти до лифта и остановился около них. Они обменялась взглядами, говорившими, как мне показалось, о некотором смущении, но, прежде чем кто-либо успел сказать хоть одно слово, автоматы включили двигатели. Ничего не изменилось, только наши тела, казалось, стали тяжелее. Если бы не сознание того, что двигатели работают, я мог бы думать, что мною овладел внезапный приступ тоски. Остальные трое в это время забились в самый дальний угол ниши. Они наклонились над выступающей из броневой стены массивной плитой, представлявшей собой продолжение одной из огромных внутренних балок корабля.
Не без удивления я заметил, что Ирьола курит папиросу; вообще это очень редкое зрелище, а его я никогда до сих пор не видел курящим. Он наклонился над плитой и стал стряхивать на нее пепел, рассыпавшийся тонким слоем. Это продолжалось несколько минут и походило на странную забаву, но я заметил, с каким вниманием все вглядываются в поверхность металла. Невольно наклонился и я, чтобы что-нибудь увидеть. Мельчайшие частицы пепла не лежали неподвижно, но весьма медленно передвигались, образуя какой-то рисунок. Первые несколько десятков секунд я не мог уяснить себе его характер, затем внезапно увидел: пепел собирался концентрическими, дугами, центр которых находился где-то за барьером, в глубине атомных камер. Работающие двигатели вибрировали слишком слабо, чтобы можно было ощутить эту вибрацию, но барьер передавал неуловимое глубинное содрогание тонкому слою пепла, который накоплялся в неподвижных местах, то есть в узлах, образуемых волнами.
Ирьола что-то записал, женщина закрыла крышку прибора, стоявшего на треножнике, еще мгновение — и короткий, глухой вздох проводов известил, что двигатели выключены.
— Что вы делаете? — спросил я.
Ирьола посмотрел мне в лицо и прищурился.
— Прежде всего, доктор, никому ни слова. Ладно?
— Никому об этом не говорить? — удивился я. — Хорошо, обещаю. Но скажите мне, в чем дело?
— Вибрация, — загадочно произнес Ирьола.
Руделик не смотрел на нас: задумчиво или, может быть, встревоженно, он потирал подбородок. Только незнакомая мне женщина стояла спокойно, вглядываясь в пустоту коридора.
— Но почему же вибрация опасна? — спросил я.
Ирьола пожал плечами.
— Нагрузка двигателей всегда одинакова; при более низких скоростях вибрации не было, она появилась начиная с...
— ...с шестидесяти тысяч километров в секунду, — вдруг сказал Руделик и взглянул на нас, как бы очнувшись от задумчивости.
— Но в чем же все-таки дело?..
— Не знаю, — просто сказал Руделик. — Мы не предвидели такого положения; оно необъяснимо с точки зрения теории. Значит...
— ...значит, теория ошибочна... — закончила женщина. Она стояла неподвижно. В ее голосе слышалась огромная усталость.
— Ну хорошо, — сказал я, — но какое имеет значение такая слабая...
Ирьола вскинул глаза, коротко взглянул на меня и вновь опустил взгляд. Меня поразила смутная догадка.
— Великое небо! — воскликнул я. — Эта вибрация усиливается по мере ускорения полета, верно?
— Тише!
Руделик сжал мою руку.
— Извини! — смутившись, пробормотал я.
Ирьола, казалось, не заметил этой сцены.
— Усиливается ли она? — спросил он как бы у самого себя и ответил после небольшой паузы: — Да, усиливается, но...
— ...но не в прямой пропорции, — докончил Руделик.
Он словно сжался, его глаза сверкали, я видел, что в это мгновение он забыл о моем существовании и обращался к одному инженеру; инстинктивно он вытащил карманный анализатор.
Жестом руки Ирьола как бы зачеркнул его слова.
— Ну хорошо, — сказал он, — допустим, что вибрация достигает максимума при скорости в сто тридцать тысяч километров в секунду, а потом начнет ослабевать, хотя и ненамного. Правда, Гообар говорит, что и это хорошо, но...
— Как, вы и Гообара втянули в эту историю?
Вместо ответа Ирьола сдержанно улыбнулся, как бы говоря: «Ты все еще ничего не понимаешь...»
— Он говорит, что это хорошо, — продолжал инженер, — но, по правде говоря, утешительного для нас мало: это явление интересует его лишь поскольку оно связано с текущей работой.
— А оно все-таки связано, — вставила женщина.
— Да, и он даже доволен. Говорит, что оно помогло ему.
— Что же все это значит? Разве есть какая-нибудь опасность? — спросил я и сам не знаю почему почувствовал стыд.
— Опасность? — удивленно спросил инженер. — Не думаю: конструкция «Геи» рассчитана с семидесятикратным запасом прочности...
— Так что же?
Ирьола встал. Все собрались уходить. Женщина подняла установленный у стены виброметр, а Руделик потянул автомат, который двинулся за ним, как маленькая собачонка.
Они, не простившись, прошли мимо меня,, будто я растаял в воздухе. Ирьола шел позади всех, вдруг он остановился и взял меня за руку. Я ощутил крепкое пожатие.
— Это то, от чего нас отучила жизнь, — сказал он, глядя мне в глаза. — То, что не вмещается в здание, которое мы возвели за тысячу лет, — и он сделал жест рукой, как бы указывая на окружавшее его, но я понял, что он имеет в виду здание науки. — То, что хуже опасности, — добавил он тише.
— Хуже опасности?... — переспросил я.
— Да, — ответил он. — Неизвестность.
Ирьола отпустил мою руку и пошел вслед за остальными. Долго, очень долго смотрел я на полустертые следы вибрации на поверхности плиты, похожей на запотевшее зеркало.