В древние времена люди были узниками пространства. На Земле они знали лишь одно место — где родились, жили и умирали. Первым путешественникам пришлось преодолевать густые леса, ревущие реки, непроходимые горные цепи. Континенты, разделяемые океанами, были так же далеки друг от друга, как отдаленные планеты. Как были изумлены финикийцы, когда, очутившись на своих кораблях в Южном полушарии, увидели, что солнце движется справа налево, а серп луны поднимается из-за горизонта за тропиком Козерога двумя красноватыми рогами вверх.
Пришло время, когда на картах земного шара стали стираться белые пятна, время длительных, тяжелых и героических путешествий на утлых парусных суденышках — эпоха Колумба, Магеллана, Васко да Гамы. Но Земля продолжала оставаться огромной, и, чтобы объехать на корабле вокруг нее, иногда нужна была целая жизнь. Многие из первых путешественников, отправившись вокруг света, так и не увидели больше родины. Лишь в эпоху машин наша планета начала уменьшаться. Кругосветное путешествие стало длиться месяцы, недели, потом дни, и тогда оказалось, что, завоевывая пространство, человек затронул то, что всегда казалось ему самым нерушимым: время.
Теперь каждому из нас приходится во время путешествия догонять угасающий день, удлинять или сокращать ночь, а при полете против вращения Земли внезапно перескакивать день недели. Это стало настолько обычным, что никто не задумывался над такими фактами; люди, работающие на искусственных спутниках, привыкают к их местному времени с ритмом сна и бодрствования, более коротким, чем земные сутки, но без труда меняют привычки, возвратившись на Землю. Да, сократилось пространство, перестало быть абсолютным время, но завоеванная благодаря этим обстоятельствам свобода пока еще незначительна. Даже на кораблях звездоплавателей, возвращающихся из далеких экспедиций к орбитам Сатурна или Плутона, время разнится по сравнению с земным на три, четыре, самое большее на пять дней.
На корабле, отправлявшемся за пределы солнечной системы, на звезду Проксима Центавра, должно было возникнуть двойное время. Одно, протекающее с постоянной скоростью, оставалось на Земле, другое, измеряемое на «Гее», должно идти тем медленнее, чем быстрее будет двигаться ракета. Разница, накопившаяся в течение всего путешествия, составит несколько лет. Какое это странное и великое событие: теории и факты, проверенные лишь по отношению к явлениям, происходящим на звездах, начинают управлять человеческой жизнью! Мы должны будем вернуться на Землю более молодыми, чем наши сверстники, которые оставались там, поскольку в мельчайших молекулах всего, что понесет с собой «Гея» — вещей, растений и людей, — время будет двигаться медленнее, чем на Земле. Трудно сказать заранее, каковы будут результаты этого, когда путешествия за пределы солнечной системы станут обычным явлением.
Так рассуждал я на маленьком аэродроме, расположенном в сухой, покрытой травой впадине, среди березовых и ольховых рощ. Меня уже ожидала ракета с «Геи», один из тех занятных реактивных снарядов, которые, приземляясь, расставляют в воздухе три ноги и садятся на них вертикально, образуя нечто похожее на древнюю амфору с горлышком, превращенным в носовую часть ракеты.
Я уже простился со всеми людьми, памятными местами и предметами. Внешне веселый и спокойный, но чувствуя глубоко скрытое волнение, я был готов к путешествию и все же отодвигал мгновение отлета. Укрывшись в длинной тени, отбрасываемой ракетой, я смотрел на группу елей, синевших невдалеке в лучах солнца. Все вокруг было неподвижно в этот тихий теплый вечер. Пушистые головки цветов, усталые от жары, склонялись на стеблях; какая-то птичка запела поблизости и, напуганная собственным голосом, замолкла. И мне надо было одним движением оттолкнуть все это как пловцу, который отталкивается от берега! Рядом со мной благоухали фиолетовые цветы, названия которых я не знал; я наклонился, чтобы сорвать их, но выпрямился с пустыми руками. Зачем? Ведь они увянут! Пусть лучше останутся такими, какими я их видел в последний раз. Я поднялся на ступеньки и обернулся еще раз: стройные ели уходили в небо, их темную хвою в тысячах мест пронизывал красный отблеск заката. Мне хотелось улыбнуться, но весь я был словно налит какой-то странной тяжестью и не смог этого сделать.
— Можно лететь, — машинально проговорил я, наклоняя голову у входа в ракету.
— Можно лететь, — сказал или, вернее, прошипел пилот-автомат.
Ракета вздрогнула и рванулась вверх. Сквозь иллюминаторы я видел, как быстро уходила вниз Земля. В кабине стало светлее: солнце еще раз взошло для меня в этот день и величественно поднималось все выше и выше. Однако это продолжалось недолго: небо вначале побледнело, словно раскаленное, затем посерело и почернело. Показались звезды. Я не хотел теперь смотреть на них и, положив руки на спинку стоявшего впереди пустого кресла, сидел неподвижно.
Далеко внизу, за иллюминатором, пылал ослепительный шар в ореоле лохматых языков пламени — Солнце. Впереди, среди мириадов неподвижных звезд, засверкали и стали быстро приближаться разноцветные ожерелья огоньков: это были световые маяки, расположенные спиралями вокруг «Геи». Они отмечали, пути движения грузовых, пассажирских и индивидуальных ракет, подобных той, на которой летел я. Целые рои таких ракет вились вокруг корабля. Мы пролетели над ним дважды: очевидно, ракетодром «Геи» был перегружен. Наконец я принял сигнал, разрешающий посадку. Ракета описала положенную окружность, и меня ослепили серебристые лучи: это был свет наших собственных прожекторов, отраженный оболочкой «Геи». Висевший неподвижно корабль рос, как будто кто-то надувал гигантский баллон из чистейшего серебра. Потом он перестал сверкать и потемнел: наша ракета обогнула его. Гигантский корпус корабля рос с огромной быстротой, закрывая собой небо. Легкий толчок, мгновение мрака, и снова запылали огни, но уже с другой стороны.
Я вышел из ракеты, и эскалатор понес меня вверх, на боковую неподвижную террасу, выступавшую над лестницей. Под ней, тремя ярусами ниже, находился грузовой ракетодром. Среди матовых стальных лент транспортеров двигались, стучали, трещали и скрипели шагающие погрузчики и краны, передвигавшиеся утиным шагом по мосткам, где приземлялись ракеты.
Круглые входные люки непрерывно открывались и закрывались, как рты судорожно дышащих рыб; грузовые ракеты вылетали из туннелей, выбрасывали груз на бесконечные конвейеры; в глубине зала у стен искрились синие, красные и зеленые лампочки сигналов. Все огромное помещение наполнял глухой, монотонный грохот. В различных местах зала виднелись похожие на улитки звукопоглотители, благодаря действию которых шум здесь был сравнительно невелик.
Я вошел в лифт. В его стене виднелся микрофон информатора; я спросил, где находится технический руководитель экспедиции инженер Ирьола. Он был на девятой палубе, и я отправился туда. Стены колодца, по которому двигался лифт, были из прозрачной стекловидной массы, и, поднимаясь, я видел лифты, сновавшие вверх и вниз в соседних колодцах. В них можно было рассмотреть фигуры людей, окруженные молочным ореолом, настолько туманные, что узнать их было невозможно. Рядом промелькнула освещенная клетка лифта-экспресса. Он шел вверх, обгоняя тот, в котором поднимался я. В нем стояли двое; один спиной ко мне, другого я смог сравнительно хорошо рассмотреть: это был крупнейший ученый нашего времени, участник экспедиции Гообар.
Лифт остановился. Я очутился в просторном коридоре. Слева, в нескольких метрах от меня, виднелись дверные ниши, справа тянулась стеклянная стена. От нее, казалось, исходил тусклый свет, какой исходит от пасмурного неба. Идя по коридору, я заметил, что свет то усиливается, то ослабевает. Мне казалось, будто я иду по опушке огромного леса.
«Смешная иллюзия», — подумал я и подошел ближе к стене.
Но внизу действительно расстилался огромный парк. С возвышения, на котором я находился, были видны кроны дубов и буков, лениво раскачиваемые ветром, ярко-зеленые газоны, кустарники, цветочные клумбы, аллеи и пруды, в которых отражалось небо и тучи, рощи и лужайки, покрытые молодой, еще желтоватой зеленью, а вдали, посреди моря лиственных деревьев, темнели отдельные группы елей. Этот лесной пейзаж тянулся до самого горизонта, закрытого облаками. Меж хребтов темно-синих скал бежал пенистый поток, на берегу над обломками порфира стояло несколько кипарисов. Первое поразившее меня впечатление рассеялось.
«Видеопластическая панорама», — подумал я. В это время кто-то положил мне руку на плечо. Передо мной стоял высокий, сутуловатый человек с темно-рыжими вьющимися густыми волосами. У него было молодое сухощавое лицо, большой тонкогубый рот. При улыбке лицо его покрывалось множеством мелких морщинок и обнажались очень белые, острые зубы. Я узнал его раньше, чем он заговорил.
— Я Ирьола, — сказал он, — конструктор. Мы немного знакомы.
Он крепко пожал мою протянутую руку, а потом легко разжал ее и пощупал ладонь.
— Гребец? — спросил он с сердечной улыбкой. Я кивнул головой.
— С этим делом у нас будет плохо. Но ведь ты, доктор, еще и бегун?
Этот спортивный допрос развеселил меня.
— Бегаю, — ответил я, — но боюсь, что там, — и я показал рукой за стекло, — бегать нельзя. Там ведь нет ничего, правда?
— Почему же? — ответил он. — Это настоящий сад. Разве только поменьше, чем кажется отсюда.
Ирьола вновь улыбнулся. В его лице, в сияющих глазах было что-то привлекательное; в нем чувствовалась хитринка, лукавый юмор. Он смотрел на меня, часто мигая, словно обдумывая те немногие слова, которые услышал от меня.
— Доктор, — сказал он, — «Гея» — дьявольски большая и сложная штука, а наше путешествие еще более сложное дело. Знаешь что? До того, как принять власть над своим королевством, удели-ка мне пятнадцать минут, ладно?
Удивленный таким вступлением, я еще раз кивнул головой. Он взял меня за руку и повел к ближайшей нише. Мы спустились на лифте. Я считал ярусы: лифт остановился на втором. Двери открылись. Прямо перед нами в густом полумраке свисали переплетенные листья плюща. Под подошвами заскрипел песок, повеяло свежим запахом хвои. Я остановился в изумлении. Во все стороны тянулось холмистое пространство, покрытое густым кустарником, среди которого живописно возвышались известняковые скалы, уходившие к самому горизонту, где синеватыми пятнами выделялись лесные массивы.
— Хорошо сделано! — вырвалось у меня.
Ирьола посмотрел на меня. Лицо его помрачнело.
— Постой, — сказал он, — ты обещал уделить мне пятнадцать минут.
Мы спустились по маленькой полянке, покрытой зеленью; дорогу преграждали кусты цветущей сирени. Мой проводник без колебаний нырнул в них. Я двинулся за ним. Кусты обрывались над ручьем, пенившимся в каменистых берегах. Ирьола перескочил через него. Я последовал его примеру. На противоположном берегу инженер легко взобрался на большой обломок скалы и показал мне место рядом с собой.
Мы молчали довольно долго. Здесь ветер был сильнее; он приносил запах смолы и, казалось, усиливал прохладу ручья, рассыпавшегося брызгами у наших ног. На другом берегу, в излучине, стояли величественные и мрачные канадские сосны, а подальше — огромная северная ель с серебристо-голубой хвоей; ее корни, похожие на медвежьи лапы, извиваясь, скрывались в расселинах скалы. Я стремился открыть место, где настоящий парк переходит в видеопластический мираж, созданный хорошо укрытой аппаратурой, но не мог заметить ни малейших следов такого перехода. Иллюзия была полной.
— Доктор, — тихо сказал Ирьола, — не знаю, слышал ли ты, что я являюсь одним из конструкторов «Геи». Пожалуйста, не считай ее сборищем хорошо спроектированных машин. Подумай, разве, вычерчивая ее будущие формы, предусматривая необходимые и полезные приборы, находящиеся в ней, мы не планировали самого важного: того, что «Гея» будет единственной частицей Земли, которую мы уносим с собой?..
Ирьола говорил так тихо, что я вынужден был напрягать слух. Порывы ветра и шум воды, бурлившей в обломках скал, иногда заглушали его слова.
— Это не обычный корабль. Твой взгляд будет останавливаться на его стенах, как только ты проснешься, здоровый или больной, за работой или в часы отдыха, — день за днем, ночь за ночью, много лет подряд. Его машины, стены, вот эти камни, вода и деревья будут единственным зрелищем для твоих глаз; этот воздух будет единственным, который смогут вдыхать твои легкие. Эта бедная, тесная, ограниченная со всех сторон, но все же настоящая часть Земли будет не твоим кораблем, а твоей страной, доктор. Твоей родиной.
Он помолчал.
— Так должно стать... иначе тебе будет очень тяжело. Очень плохо и тяжело. Я знаю, что если даже ты испугался, то никогда не скажешь мне об этом и не откажешься от участия в путешествии. Впрочем, ты и не смог бы этого сделать. Поэтому только от тебя самого зависит, станет ли это путешествие, вернее — жизнь, самой полной свободой или же самой тяжелой необходимостью. Я уже кончил, хотя пятнадцать минут еще не истекло. Я сказал это тебе потому, что... Продолжать, или ты в душе посылаешь меня ко всем чертям?
— Говори, Ирьола,
— Это ты победил Мегиллу?
— А какое это имеет отношение...
— Прямое. Ты победил всех, правда?
— Да.
— Дай-ка руку.
Взяв мою руку, он потянул меня за собой. За скалой, на которой мы сидели, высилась другая, третья. Мы поднялись на вершину. Сбегавший по долине ручеек сверкал серебристой змейкой. Ирьола коснулся моей рукой склона скалы. Я приготовился встретить его холодную шероховатую поверхность, но пальцы прошли сквозь камень и уперлись в гладкий металл. Я понял: именно здесь проходила граница сада, тут кончались настоящие деревья и скалы и начиналось виденье, вызванное волшебством видеопластики: далекие леса, пасмурное небо, горы над нами...
— А этот ручей? — спросил я, указывая на змейку, которая, казалось, разбивалась внизу, на камнях.
— Под нами самая настоящая вода: ты можешь купаться в ней сколько угодно, — ответил Ирьола, — а там, выше... что ж, скажу твоими же словами: хорошо сделано!
Он отпустил мою руку, и рука до самого локтя вошла в скалу, которой в действительности не существовало. Зрение лгало осязанию.
Я поднял руку, и иллюзия восстановилась.
Выходя из парка, я спросил инженера:
— Откуда ты меня так хорошо знаешь?
— А я тебя совсем не знаю, — возразил он.
— И все же ты знаешь обо мне...
Он улыбнулся так, что я не закончил фразы.
— Кое-что, конечно, я о тебе знаю, но это совсем не то. Ведь мне все надо знать: для машин я хозяин, но для людей — товарищ.
— Ты говорил о состязаниях по бегу. Разве здесь можно бегать?
— А как же? Вокруг парка идет беговая дорожка, и неплохая к тому же. Будем бегать... и, может быть, ты сумеешь победить меня, хотя я в этом совсем не уверен. Я бегаю на более короткие дистанции: на три и на пять километров. — Он посмотрел на меня, хитро усмехнулся и добавил: — Но, если ты очень захочешь, то победишь и меня...
Мы умолкли. Выходя из лифта на четвертом ярусе, Ирьола заговорил вновь:
— Все это слова, и больше ничего. Мы говорим — будет трудно. А догадываемся ли мы, что это значит? Цивилизация расслабила нас, как тепличные растения. Мы полненькие, румяные, но не закалены достаточно, не прокопчены в дьявольском дыму.
«Что это ему все дьяволы в голову лезут?» — мелькнуло у меня в голове, но вслух я сказал:
— Ну, не такие мы тепличные растения, как ты говоришь, а полненьким тебя и вовсе никак нельзя назвать.
— Будем делать свое дело, правда?
В знак согласия я закрыл глаза, когда же вновь открыл их, Ирьола уже исчез, словно его украл один из дьяволов, которых он поминал.
«Исчез, как будто и сам он не что иное, как видео-пластическая иллюзия», — подумал я.
Я спросил информатора, как пройти в больницу, и отправился туда.
Вновь короткая поездка в лифте сначала вверх, затем по длинному наклонному колодцу с опаловыми стенами. В больницу вел широкий коридор. На его золотисто-кремовые стены падала голубая тень листвы. Окон не было. Тени на стене явно колебались; словно от ветра. «Что-то многовато сюрпризов, и кое-какие — слишком театральны!» — подумал я
Я быстро осмотрел предназначенное мне помещение: несколько небольших светлых комнат, рабочий кабинет с окнами, открывающимися на море — видеопластический мираж, конечно. Я подумал, что этот вид будет вызывать у меня тоску.
От больничных палат мое жилье отделял сводчатый коридор, посредине которого в майоликовом горшке, вделанном в паркет, стояла тяжелая темная араукария. Ее иглистые лапы были разбросаны далеко по сторонам, как будто она стремилась схватить того, кто проходит мимо, и тем напомнить ему о своем существовании. Двойные двери закрывали вход в малый зал. В нем много стенных шкафов, радиационных стерилизаторов, вытяжных труб; в боковых нишах, закрытых стеклянными дверцами молочного цвета, — химические микроанализаторы, посуда, реторты, электрические нагреватели. В следующем, большом зале — еще более безупречная белизна, сверкающие, как ртуть, аппараты, кресла из эластичного фарфора. Высокие, расположенные полукругом окна смотрят на широкое поле, покрытое зреющей пшеницей, по которому ходят тяжелые волны.
В другом конце зала покатый пол упирается в матовую стеклянную стену; я не пошел туда, догадываясь, что за этой стеной расположена операционная. Сквозь стеклянные плиты мелочно-белого цвета рисовались еле заметные очертания различной аппаратуры и похожего на однопролетный мост хирургического стола.
Подойдя к следующим дверям, я услышал за ними легкие, частые, несомненно женские шаги и остановился как вкопанный: «Там Анна!» — мелькнула безумная мысль. Но я немедленно прогнал ее и вошел в комнату. У большого окна стояла женщина в белом. За ее спиной тянулся ряд белоснежных кроватей, отделенных друг от друга матовыми голубыми перегородками. Женщина, очень молодая, была такого же роста, как Анна; ее темные волосы спадали кудрями.
— Анна... — одними губами прошептал я. Она никак не могла расслышать моего шепота и все же обернулась. Это была не Анна, а другая, незнакомая девушка, более красивая. И все же, подходя к ней, я продолжал искать в этом незнакомом лице черты Анны.
— Ты врач? — спросила она.
— Да.
— Значит, мы товарищи по работе. Меня зовут Анна Руис.
Я вздрогнул и внимательно посмотрел на нее. Но разве это имя носит одна-единственная женщина на свете?..
Плохо поняв наступившую короткую паузу, она улыбнулась и поморщилась:
— Ты удивлен, доктор?
— Нет... то есть... нет, нет, — сказал я, прикрывая замешательство улыбкой. — Просто я слышал раньше твою фамилию, и мне казалось, что она принадлежит мужчине.
Мы помолчали.
— У нас нечего делать, правда?
— Правда, — ответила она немного застенчиво, потом, подойдя к кровати, стала разглаживать и без того гладкое покрывало.
— Что ж, остается лишь желать, чтобы и впредь так было, — сказал я.
Вновь оба умолкли. Одно мгновение я вслушивался в глубокую тишину, которая, казалось, царила здесь повсюду, однако вспомнил, как шумно было на ракетодроме. Значит, тишина объясняется лишь хорошей звуковой изоляцией.
— А судовой больницей руководит профессор Шрей? — спросил я.
— Да, — ответила она, довольная, что наконец найдена подходящая тема беседы. — Но его сейчас нет здесь: он отправился на Землю и возвращается сегодня вечером. Я разговаривала с ним несколько минут назад.
Откуда-то с огромной высоты донесся тонкий, переливчатый стеклянный звук, похожий на чириканье механической птички.
— Обед! — радостно воскликнула моя собеседница.
«Кажется, ей скучно... уже теперь!» — мелькнула у меня мысль.
Анна жила на «Гее» целую неделю и поэтому взялась быть моим проводником по лабиринту коридоров. Широкая движущаяся лестница подхватила нас и понесла над стеклянным потолком центрального парка. Я заметил, что «небо», если смотреть сверху, было совсем прозрачным. Внизу, как под крылом самолета, простирались лесистые холмы.
В фойе столовой я увидел знакомое лицо: это был историк Тер-Хаар, которого я узнал несколько месяцев назад. Он запомнился мне благодаря одному смешному случаю. На приеме у профессора Мураха соседкой Тер-Хаара оказалась семилетняя дочь одного из гостей. Он попытался было позабавить ее, но добился лишь того, что ребенок разразился неудержимыми рыданиями, и мать девочки вынуждена была вывести ее. Оказалось, что историк рассказывал ребенку о том, как в древности люди убивали животных и поедали их. Когда позднее мы остались наедине в саду, Тер-Хаар с обезоруживающей искренностью рассказал мне, что он совершенно теряется при детях. «Стоит мне поговорить с ними пять минут, — сказал он, все еще не оправившись от смущения, — как пот прошибает меня от напряжения, я начинаю искать тему для беседы, и дело обычно кончается примерно так, как сегодня».
Теперь, глядя на массивную, медвежью фигуру, я улыбнулся ему, как старому знакомому. Он меня тоже узнал и потащил вместе с Анной к своему столику в глубине зала. Там уже сидел высокий мужчина. Это был руководитель экспедиции Тер-Акониан.
Когда подошел автомат и, достав из хрустального контейнера горячие кушанья, аккуратно разложил их по тарелкам, я с интересом стал присматриваться к пожилому звездоплавателю. У него была большая, бугристая голова. В коротко подстриженной черной бороде пробивалась седина, придававшая ей оттенок очень старой, закаленной стали.
«Может быть, — подумал я, — отсюда и происходит его кличка «Стальной звездоплаватель».
Столовая продолжала наполняться народом. На ее лимонно-желтых стенах, окаймленных светло-серебристыми рамами, были изображены сцены из городской жизни в средние века. Сводчатый потолок был, казалось, высечен из огромного куска льда. На столиках горели свечи. Их колеблющийся свет дробился в алмазных гранях и обрушивался на нас лавиной живого пламени.
Тер-Акониан спросил, доволен ли я своим жильем. При этом он поднял голову, и на его лице, заставляющем вспоминать темные, мрачные горы Кавказа, сыном которого он был, неожиданно заблестели голубые глаза ребенка.
— Если хочешь изменить что-нибудь у себя, наши архитекторы в твоем распоряжении, — сказал звездоплаватель, по-своему истолковав мое молчание.
Я сказал, что квартира мне очень нравится. Анне Руис захотелось пальмового вина — она познакомилась сего вкусом на Малайе, где жила довольно долго. Автомат удалился и очень быстро вернулся, неся с ловкостью фокусника две бутылки. От потока людей, вливавшегося через главный вход, отделились и направились к нам еще трое: Ирьола, похожий на него мальчик лет четырнадцати и темноволосая женщина. Издали мне показалось, что ей лет тридцать пять — сорок, но чем ближе она подходила, тем казалась моложе. Я узнал ее: это была Соледад, знаменитый скульптор. Мальчик, подойдя к нашему столику, стал энергично шаркать ногой, и Ирьола сказал:
— Познакомься, доктор, это мой сын Нильс...
Они сели. Нильс Ирьола внимательно посмотрел на меня. Он имел обыкновение так смотреть на соседей, словно те были загадками, требующими немедленного разрешения. Соледад сидела рядом с ним и по временам казалась его ровесницей. На ее маленьком лице выделялись лишь полные губы да сверкающие зубы. Глаза ее были прищурены, обнаженные руки худы, как у девочки, но пожатие ее пальцев было твердым и решительным. Волосы, собранные сзади в пучок, были перевязаны лентой. Иногда она встряхивала ими, как бы желая освободиться от этого раздражающего ее атрибута женственности.
Обед предстоял необыкновенный. В рубиновой рамке светился длинный список блюд, а карта вин напоминала старинную книжку: ее можно было бы читать часами. На столе стояло столько золотых, синих и зеленых бокалов, чарок, рюмок, тарелочек, что я не понимал, как все это умещается на небольшой шестигранной доске. Анна Руис, профиль которой белел справа от меня на фоне хрустального зеркала, ела с аппетитом. Когда стали разносить жаркое, она испытующе посмотрела в ближайшее зеркало и движением, свойственным женщине с незапамятных времен, поправила волосы. Беседа шла вяло: все внимание обедающих поглощали блюда, в большом количестве подаваемые к столу. В золоте и хрустале сервировки отражались тысячи огней.
Изысканность обеда удивила и даже несколько озадачила меня, однако я молчал, полагая, что надо считаться с местными обычаями, но первый не выдержал Тер-Хаар:
— Уфф! Переборщили! Действовали, должно быть, — по пословице: «Что есть в печи, все на стол мечи». Замучили просто!
Мы рассмеялись, сразу создалось непосредственное, веселое настроение. Теперь и Анна и я разом осмелились отказаться от очередного блюда, которое автомат попытался было положить нам на тарелки. Мы завели оживленный разговор о работах по обводнению пустынь на Марсе. Только Соледад в течение всего обеда была рассеянной. Наконец, когда подали замороженный апельсинный мусс, она словно проснулась. Все умолкли, а Соледад, мигая длинными ресницами, обратилась к обслуживающему автомату и спросила:
— Можно ли достать сухую булку?
Она получила ее, стала обмакивать в бокал и есть такими мелкими кусочками, словно кормила птичку.
Наклоняясь ко мне, Тер-Хаар прошептал:
— А как тебе нравится вон та фреска на стене? — И он указал на нее вилкой.
Я повернулся в ту сторону, куда он указывал. На картине был изображен город. По бокам улицы возвышались странные дома. Окна у них были пересечены крестообразными перекладинами, а крыши остры, как шапка шута. По бокам улицы шли люди, а посредине по железным рельсам двигался голубой экипаж. Спереди, за стеклом, стоял управляющий им человек в белом парике, одетый в ярко расшитый кафтан; на голове у него была треугольная шляпа со страусовым пером, похожая на пирог, а вокруг шеи кружевное жабо. Крепко держа руку на рукоятке, он вел свою колымагу, переполненную людьми, высовывавшимися из окон.
Я не вполне понимал, что так рассмешило Тер-Хаара, который беззвучно хохотал, подмигивая мне с видом заговорщика, как расшалившийся мальчишка.
— Ну как, нравится тебе? — вновь спросил он.
Я старался найти какую-нибудь ошибку, анахронизм, думая, что историка именно это могло рассмешить. Я допускал, что он, как специалист, особенно чувствителен к невежеству других в вопросах, связанных с его профессией.
— Мне кажется, — начал я медленно, — что тут дело в окнах... Такие кресты на окнах были только в домах, которые, как бы это сказать, были посвящены религиозным обрядам, не так ли? Потому что крест был...
Тер-Хаар посмотрел на меня, широко раскрыв глаза, затем покраснел и так громко, расхохотался, что наступила моя очередь краснеть.
— Милый мой, да что ты говоришь! Окна как окна, этот крест не имеет ничего общего с религиозным мифом! Неужели ты не видишь? Ведь это рельсовый электровагон, так называемый «трамвай», бывший в употреблении на грани XIX и XX веков, а водитель и пассажиры одеты, как придворные французских королей!
— Стало быть, художник ошибся на сто лет. Неужели это так важно? — спросила, беря меня под свою защиту, Анна. — Тогда костюмы менялись почти каждую минуту... Я помню, видела однажды такую картину. Но был ли у них камзол вышитый или нет, а парик белый или темный...
Тер-Хаар перестал смеяться.
— Ладно, — сказал он, — оставим это. Тут моя вина. Мне, во всяком случае, думается, что это невозможно, но вы все, к сожалению, такие полные, такие невероятные невежды в области истории... — Он стукнул вилкой по столу.
— Но позволь, профессор, — возразил я. — Кто же из нас не знает законов развития общества?
— Голый скелет; и ничего больше! — прервал он меня. — Вот все, что дают вам школы. Вы не проявляете ни малейшего интереса к тому, как жили древние, как они работали, какие у них были мечты...
В эту минуту кто-то из присутствующих в зале встал и спросил, нет ли у кого-либо возражений против легкой музыки. Все хором выразили согласие, и в зале раздалась приглушенная мелодия. Тер-Хаар не проронил больше ни слова до конца обеда. Зал стал пустеть, встали и мои собеседники. Поклонившись, я вышел с доктором Руис, с Анной. Вначале я называл ее этим именем не без известного внутреннего сопротивления, которое, впрочем, скоро улетучилось. Она с необыкновенным энтузиазмом принялась знакомить меня с кораблем.
На нем было одиннадцать ярусов. Двигаясь от носа к корме, мы вначале побывали в небольшой обсерватории, расположенной в носовой части, затем в раскинувшейся на пяти ярусах главной астрофизической обсерватории, где находился сильнейший телескоп «Геи», затем посетили навигационный центр и помещение автоматических аппаратов рулевого управления, разбитых на две группы: одна из них действовала, когда «Гея» двигалась полным ходом, другая вступала в действие, когда корабль попадал в сферу притяжения небесных тел. Потом мы спустились в трюм, где помещались ракетодромы и ангары для транспорта «Геи», осмотрели спортивные залы, детский сад, бассейны, концертный зал, залы видеопластики и отдыха. В конце этого яруса находилась и наша больница. Там, где жилые помещения примыкали к атомным отсекам, занимавшим целую корму, возвышалась мощная металлическая стена, служившая преградой против излучения. Оттуда мы поднялись вверх и обошли по очереди одиннадцать лабораторий: дальше идти я отказался. Анна, заметив, что у меня усталость вытесняет восторг, прикусила мизинец, но подумала мгновение и решила:
— Я знаю, куда мы пойдем теперь! Мы ведь еще не были на смотровых палубах!
Я согласился, и она с торжествующим видом, обрадованная, взяла меня под руку и повела за собой.
В конце широкого коридора виднелся матовый серебристый занавес из плотной материи. Мы раздвинули его и попали в непроглядную тьму,
Довольно долго я ничего не видел. Наконец глаза постепенно стали привыкать к темноте. Мы находились на длинной и широкой палубе. В стене через каждые двадцать — тридцать шагов была дверь, на которую указывала слабая фосфоресцирующая стрелка. Аллея желтоватых стрелок, висевших в воздухе подобно хороводу светляков, уходила так далеко, что последние сливались в сплошную матовую нить. Когда я отвел взгляд от этих светляков и посмотрел в конец палубы, мне в первую секунду показалось, что там ничего нет, но в следующее мгновение я понял свою ошибку; там разверзалась бездна.
Я двинулся вперед к усеянному звездами пространству осторожно, словно опасаясь, что палуба вот-вот оборвется и я полечу вниз головой в бездонную пропасть. Однако мгновение спустя моя вытянутая рука коснулась холодной прозрачной плиты, преграждавшей дальнейший путь.
Я начал различать созвездия. Немного ниже нас сиял, разветвляясь, Млечный Путь. Там мерцали мириады еле видных искр. Кое-где на этом бледном фоне чернели провалами тени мрачных космических облаков. Через несколько мгновений я заметил, что Млечный Путь перемещается, постепенно поднимается вверх, что звезды движутся; внезапно в глубине галереи, в которой мы находились, у самого ее конца ярко засверкал серебристый треугольник. Я стал пристально вглядываться. Светлый участок неба увеличивался и ширился, охватывая все большее пространство и постепенно гася фосфорические стрелки на дверях. Нас озарил яркий свет. Я посмотрел на небо. Внизу сияла Луна — выпуклая, густо усеянная кратерами, огромная, похожая на серебряный плод, изъеденный червями. Погасив близлежащие звезды, она лениво плыла по небосводу. На палубу беззвучно легли густые тени, они все удлинялись, тянулись, как призраки, по стенам и сводам, сталкивались одна с другой до тех пор, пока Луна не дошла до другого полюса «Геи» и не исчезла так же внезапно, как и появилась. В этом не было ничего странного: корабль вращался вокруг своей продольной оси, и на нем создавалось искусственное поле тяготения.
Когда Луна зашла за корму корабля, нас вновь окружил мрак. Вдруг Анна коснулась моей руки и прошептала:
— Смотри... Смотри... Сейчас взойдет Земля...
Земля появилась среди звезд в виде голубого, подернутого дымкой шара, три четверти поверхности которого были затенены. Ее большой серп отливал блеском более мягким, чем лунный: голубым, с едва заметной примесью зеленого. В разрывах туч возникали неясные, как бы размытые очертания континентов и морей. Над невидимым для нас Северным полюсом, обращенным в сторону, противоположную Солнцу, пылала яркая точка: это была собственная звезда Земли, ее полуночное атомное солнце. Снова по палубе побежали, изгибаясь и вытягиваясь, тени; последний луч света, поднявшись к потолку, стал уходить все дальше, и наконец наступила темнота.
— Видел? — совсем по-детски прошептала моя спутница.
Я ничего не ответил. Эта картина была мне хорошо знакома: кто из нас несколько раз в год не совершал полетов в межпланетном пространстве! Но эти полеты были непродолжительны: они длились всего несколько дней, редко недель, всегда можно было представить себе то, что ждет тебя при возвращении домой. Но сейчас Земля показалась мне недоступной, странно далекой... И, когда стоявшая рядом со мной девушка шептала, прижавшись лицом к холодной плите: «Как красиво!..» — я впервые за долгое время почувствовал себя одиноким.
Во мраке, окружившем нас после захода Земли, медленно двигались, поднимаясь вверх, скопления звезд, и вместе с ними, казалось, величественно восходят огромные, испещренные серебряными искрами скопления мрака, похожие на занавесы, за которыми вот-вот должно открыться нечто неведомое. Но эта иллюзия была мне слишком хорошо знакома...
Потом мы гуляли по палубе, по которой вперемежку с темнотой пробегали полосы то ярко-белого лунного, то голубого сияния Земли. Похоже было, что над нами то поднимались, то опускались гигантские крылья.
Анна рассказала о себе. Вместе с ней на «Гее» был ее отец, известный композитор. Как раз сейчас в концертном зале исполнялась его Шестая симфония. Меня удивило, что Анна не предложила вместе послушать ее.
— Ах, я ее так хорошо знаю... Ведь отец не смотрит все мои операции, — сказала она.
И я не мог понять, шутит она или нет.
Однако мы все же поехали на концерт. Когда мы подходили к вестибюлю, выложенному плитками хризопраза, зазвучали высокие заключительные ноты финала, и вскоре слушатели начали выходить из зала. Спускаясь по лестнице, они огибали монументальную скалу из вулканита и исчезали в кустарнике, которым встречал их центральный парк «Геи».
Мы остановились на лестничной клетке, не зная, что делать дальше; мне казалось, что девушке мое общество надоело, хотя она добросовестно выполняла роль спутника, вполголоса называя проходивших. Больше всего здесь было астрономов и физиков, меньше — техников и совсем не было специалистов в области кибернетики.
— Автоматы делают за них все, даже слушают концерты, — сказала Анна и засмеялась своей остроте, но смех закончился плохо замаскированным зевком.
Это был уже совершенно недвусмысленный намек, и я, попрощавшись, пожелал ей спокойной ночи. Она побежала вниз, в полумраке обернулась и помахала мне рукой.
Я продолжал стоять на площадке. Людей становилось все меньше: вот прошли трое, за ними еще трое, потом какая-то запоздавшая пара... Я собрался уходить, когда в широком, украшенном колоннами вестибюле появилась женщина. Она была одна.
Ее красота была ни с чем не сравнима и вызывала чувство, похожее на страх. Овальное лицо, низкие дуги бровей, темные глаза, невозмутимо ясный выпуклый лоб — все было похоже на рассвет летнего дня. Законченными, хотелось бы сказать — окончательно сформированными были лишь ее губы, казавшиеся значительно более взрослыми, чем все лицо. В их выражении было нечто такое, что возбуждало радость, нечто легкое, певучее и вместе с тем такое земное. Ее красота изливалась на все, к чему бы она ни приближалась. Подойдя к лестнице, она положила белую руку на шероховатый излом вулканита: мне показалось, будто мертвый осколок на мгновение ожил. Она направлялась ко мне. Ее тяжелые, свободно падавшие волосы отливали всеми оттенками бронзы. Когда она подошла совсем близко, я удивился: так она была невелика. У нее были гладкие, четко очерченные щеки и детская ямочка на подбородке, Проходя мимо меня, она заглянула мне в глаза.
— Ты один? — спросила она.
— Один, — ответил я и назвал себя.
— Калларла, — в свою очередь, назвала она себя. — Я биофизик.
Это имя было мне знакомо, только я не мог припомнить, откуда. Мы постояли так секунду, и эта секунда показалась мне вечностью. Затем она кивнула мне и со словами: «Спокойной ночи, доктор», — стала спускаться вниз по лестнице. Доходившее почти до пола платье скрывало движения ее ног, и я видел лишь легкое колебание ткани. Некоторое время я продолжал смотреть, как она, стройная и гибкая, сходит или, вернее, плывет вниз. Проведя рукой по лицу, я убедился, что улыбаюсь, но улыбка моя вдруг погасла. Я ясно понял: в лице этой женщины было нечто болезненное. Это «нечто» было очень незначительным и незаметным, но оно безусловно существовало. Такое лицо могло быть лишь у того, кто удачно скрывает от любимого человека свое страдание. Заметить его может только совершенно чужой человек, и то лишь при первом взгляде, потому что потом, привыкнув, он не увидит ничего.
«Что ж, — подумал я, — каждый из этих сотен людей, которые идут теперь отдыхать в свои уютные комнаты, взял с собой к звездам все свои земные дела; ведь их нельзя было отряхнуть перед путешествием в бесконечное пространство, как отряхнули мы от наших ног прах Земли!»