ЗВЕЗДА ЗЕМЛЯ

Двадцатый день полета. «Космократор», выключив двигатели, летит, словно новое небесное тело, вокруг Солнца, нагоняя Венеру, фазы которой, изменяющиеся, как у Луны, видны даже невооруженным глазом. Но полет этот совершенно неощутим. Если не смотреть в телевизор, то можно подумать, что ракета неподвижно лежит на земле. Целыми часами брожу я по центральному коридору, обхожу все галереи и грузовые отсеки и снова возвращаюсь в треугольный коридор, пока меня не спугнет оттуда ненарушаемая тишина и ровный, всегда одинаковый искусственный дневной свет.

Сегодня в полдень, проходя мимо лаборатории, я услышал смех Арсеньева: он может разбудить и мертвого. Полагая, что ученые уже кончили свою работу (они сидели в лаборатории с утра), я приоткрыл дверь и услышал, как Арсеньев говорит физику:

— Но это пустяки, коллега! Кистяковский уже доказал, что потенциальный барьер при свободном вращении вокруг углеродной оси, проходящей через углеродные атомы, едва ли составляет для этана две килокалории!

Услышав эти слова, я отпрянул и, пробормотав «простите!», ушел в кают-компанию.

Там никого не было. Я поглядел на телевизор, направленный в сторону Земли; она ярко блестела, выделяясь среди остальных звезд величиной и блеском. Чуть повыше над ней круглой белой точкой висела Луна. Я смотрел на них, вероятно, с полчаса, как вдруг кто-то положил мне руку на плечо. Я вздрогнул. Это был Арсеньев. Некоторое время мы оба стояли молча, потом он произнес таким тоном, словно спрашивал не меня, а самого себя:

— Ностальгия?..

Земля излучала голубоватый свет. На экране совсем не ощущается глубина пространства. У самой рамки экрана проходила бледно-золотистая полоса Млечного Пути. Астроном, не снимая руки с моего плеча, тихо спросил:

— Так вот... почему вы избегаете нас?

— Избегаю?..

— Ну, конечно. Вот как сейчас, в лаборатории. — Он улыбнулся. — Вы не ходите на наши совещания, хотя Лао Цзу и я вас просили об этом. Как только мы появляемся где-нибудь поблизости, вы встаете и уходите. Я это уже не раз замечал.

— Я просто не хочу мешать, — живо возразил я. — А что до совещаний... то думал, что в этом нет никакого смысла. Приходить только для того, чтобы присутствовать... Я ведь ничего не могу сказать вам такого, чего бы вы давно уже не знали. Я летчик, и...

— К черту летчика! — прервал меня Арсеньев, и по блеску его глаз я понял, что он и в самом деле рассердился. — Летчик и ученые, да? Вы считаете нас каким-то воплощением всяческой премудрости? Книги — формулы — математика... — Он сердито засмеялся.

— Не совсем так, — возразил я. — Когда мне было шесть лет, у нас в Пятигорске останавливался однажды известный летчик, следующий по маршруту Канада — Северный полюс — Австралия. Отец привез его к нам на машине. Он ужинал у нас, ночевал, а утром полетел дальше. Я помню, как сейчас... Он сидел напротив меня и пил чай по-русски, из блюдечка, потому что чай у моей матери был очень крепкий и горячий... прихлебывал понемногу и не говорил ничего, а я не мог оторвать от него глаз. С чем бы это сравнить?.. Быть может, вот так же наблюдает астроном затмение солнца, какое случается только раз в тысячу лет... Я старался постичь его тайну. С нами сидел плотный, спокойный мужчина средних лет... Двигался, как все, ел, как все, благодарил, когда ему пододвигали тарелку... Но все это не казалось мне настоящей его жизнью. Настоящим был многочасовой полет вокруг света, одиночество в ракетной кабине, тучи внизу, а над головой звезды. Когда он сидел у нас за столом, ел и пил, мне казалось, что он, каждую минуту может улететь или испариться... потому что это был гость из иного мира. И то, что я мог видеть, как он улыбается... что у него золотой зуб... все это не имело для меня никакого значения, все это было ненастоящее, а настоящее, казалось мне, увидеть нельзя. Я передаю вам, как умею, мысли шестилетнего мальчика. А теперь возвращаюсь к нашему разговору. Наука для меня тоже область, совершенно отличная от всех других. Вы, ученые, пребываете постоянно в мире науки, а когда вы находитесь с кем-нибудь из нас, непосвященных, это значит, что вы на миг покинули свой мир. Но я знаю, что вы каждый миг можете туда вернуться. Он с вами всегда, это ваш мир, в то время как...

— В то время как вы оставили свой на Земле, да? — прервал меня Арсеньев. Он до боли стиснул мне плечо, кажется, сам не замечая этого, но мне это было приятно.

— Значит, по-вашему, каждый ученый — это как бы два человека: один — тот, что спит, ест, разговаривает с «непосвященными», а другой, более значительный, невидимый, живет в мире науки? Чепуха! Чепуха, говорю вам!.. И ваш мир, и мой, и всех нас — это тот, где мы живем и работаем, а значит — сейчас он здесь, в тридцати миллионах километров от Земли! Правда, моя профессия — наука. Я к ней привязан... больше того — это моя страсть. Мне иногда, правда, снятся математические формулы... Но почему вам можно видеть во сне свои полеты, а мне мою математику нельзя? У нас просто разные специальности, но жизнь-то ведь одна. Теперь я понял, что мы слишком много говорим о необычайных открытиях, идеях и слишком мало о людях — творцах и созидателях. Поэтому я изменю план сегодняшнего вечера... И это принесет пользу не только вам, но и нам.

После полудня я расхаживал по коридору в ожидании четырех часов, чтобы принять от Солтыка навигационное дежурство. Я размышлял о том, что межпланетное путешествие отличается от всякого другого лишь тем, что его совершенно не замечаешь и о нем говорит только усложнение кривой, вычерчиваемой каждый вечер руководителем экспедиции на картах Космоса. Здесь нет смены пейзажей; звезды из-за большой отдаленности кажутся неподвижными, никогда ничего не происходит; в течение дня бывают минуты, когда мне становится попросту скучно, — и этому нельзя помочь, даже повторяя все время, что я межпланетный путешественник.

Было около четырех. Я повернул и медленно направился к Централи. Меня отделяло от двери не более пяти шагов, как вдруг мощный удар свалил меня на пол, и я полетел вглубь коридора. Мелькнула мысль, что мы с чем-то столкнулись. Пытался встать, но безуспешно. Непонятная сила придавливала меня к полу. Я слышал резкий вибрирующий свист. Мне казалось, что шумит у меня в ушах, — но нет, это работали двигатели. Пока я сообразил это, меня отшвырнуло в обратную сторону. Я стремглав полетел к дверям Централи и отскочил от них, как мяч, под действием нового толчка. Двигатели каждый раз издавали свистящий звук и умолкали. Очевидно, на мгновение я потерял сознание. Корабль, швыряемый страшными толчками, то бросался вперед, то отскакивал назад. Меня кидало из стороны в сторону, как горошину в коробке, и, не будь губчатой обивки, я непременно разбил бы себе голову. Дверь ближайшей каюты раскрылась, и оттуда вылетел Арсеньев.

— Что случилось? — спросил он.

— Осторожнее! — крикнул я, но было уже поздно. Он сбил меня с ног, и мы оба покатились вперед. Я ничего не понимал. Катастрофа, — пусть так, но что это за отвратительные толчки? При следующем толчке я оттолкнулся ногами от стены и полетел прямо к дверям Централи. Они открылись, и я влетел на середину. Арсеньев — за мной. Я вцепился в поручень кресла и не выпускал его, хотя ракета, словно наскочив на невидимое препятствие, вдруг остановилась, вся задрожав. Мы увидели Солтыка, приподнявшегося с колен. Лицо у него было в крови.

— К «Предиктору»! — крикнул он. — К «Предиктору»!

Все совершалось неслыханно быстро. Я оттолкнулся от кресла и, долетев до аппарата, одной рукой вцепился в его трубу, а другой ухватил Солтыка, когда тот пролетал мимо меня. Вначале мы оба судорожно держались за трубу, потом Солтык высвободил одну руку и схватился за рычаги. Новый толчок оторвал его от меня. Мне удалось схватить его за комбинезон, но он все же вырвался у меня из руки. Солтык мчался по диагонали, головой вперед. Я ничем не мог ему помочь. И вдруг, уже около усеянной рычагами стены, ему пересек дорогу человек огромного роста. Это был Арсеньев. Новый толчок, на этот раз вперед, сбил их с ног, но русский, обхватив инженера поперек туловища, уже не отпускал его. Они пронеслись мимо меня. Мы с Арсеньевым судорожно вцепились друг в друга. На какое-то мгновение мне удалось, держась левой рукой за поручень, правой обхватить их обоих. Мне казалось, что меня сейчас разорвет пополам, что у меня треснут мышцы и нервы. В глазах потемнело. Во мне, сам не знаю почему, поднялась какая-то страшная, звериная ярость. Я хрипло вскрикнул, но продолжал держать их, зная, что не выпущу ни за что. В следующее мгновение двигатели умолкли, и стало необычайно легко. Мы с Арсеньевым поддержали Солтыка с боков и сзади, а он кинулся прямо на рычаги «Предиктора», сорвал свинцовую пломбу с ограничителя ускорения, ломая себе ногти, порвал провода и издал, наконец, хриплый торжествующий возглас. Ограничитель, сорванный с опоры, упал на пол. «Предиктор» снова включил двигатели, и мы услышали, как они запели все мощнее. Ничем не сдерживаемая, стрелка гравиметра перешла за красную черточку. Ускорение — 12 «g». Я увидел это, скорчившись, лежа с товарищами у трубчатого поручня «Предиктора». Мы не могли выпустить его, так как развиваемая сила отшвырнула бы нас назад и разбила о стену. Наклонившись, сплетясь руками, упираясь ногами в пол, мы все трое с величайшим напряжением сил боролись с нарастающим ускорением, отрывающим нас от нашего спасательного круга. Стрелка дошла до 13 «g». Я еще видел это, хотя в глазах у меня снова потемнело. Солтыку, втиснутому между нами, должно быть немного легче. Он скорчился, как это делал я сам иногда при пикирующих полетах, и прижал подбородок к груди. Я сделал то же. В глазах прояснялось. Уголком глаза я взглянул на экран — и понял все.

В левой части экрана что-то движется — несколько блестящих, как звезды, пятнышек. Они увеличиваются с головокружительной быстротой. За ними спешат другие. Это метеориты! Целый рой их окружает ракету. Один, огромный, падает сверху. Медленно вращаясь, он поблескивает отраженным от его угловатых поверхностей светом. Я почти физически ощущаю кривизну его пути в пространстве и то место, где должно наступить столкновение. Не решаюсь взглянуть на Арсеньева, боюсь от резкого движения потерять сознание, а мне хочется видеть все до конца. Из-под опор «Предиктора» раздается пронзительный лязг. «Космократор», словно схваченный чудовищной рукой, резко сворачивает. Загораются красные огни перенапряжения. Слышится короткий рев сирены. Страшная сила прижимает нас к металлической плите «Предиктора», прогибает нам ребра, душит, одолевает. Глаза у меня широко открыты, но я уже ничего не вижу. Вдруг из «Предиктора» донесся легкий треск, и двигатели умолкли. Стало совсем тихо. Мы стояли на мягких, словно ватных, ногах, тяжело дыша. Экраны были совершенно темны и пусты. Настала такая тишина, такой покой, что не хотелось верить в только что происшедшее. На экран «Предиктора» можно было положить монету — так ровен полет ракеты. Я помог Арсеньеву уложить Солтыка в кресло, потом подошел к другому, стоящему рядом, и скорее упал, нежели сел в него. Мы долго молчали. Наконец я пришел в себя.

— Нужно посмотреть, что с остальными.

— Идите, — ответил Арсеньев. Я встал и хотел направиться к двери, но он добавил: — Хорошо бы немного эфиру или спирту.

Я обернулся и увидел, что Солтык неподвижно лежит в кресле. Он был в обмороке.

Наши товарищи счастливо вышли из этой истории, которая могла кончиться плохо. Все они находились в каютах, — кто лежал, кто сидел в кресле, и потому избежали опасных ударов о стены. Больше всего досталось нам троим. Солтыку чем-то острым раскроило кожу на лбу; у Арсеньева оказалась сломанной в кисти рука, а у меня были обнаружены разбитый плечевой мускул, несколько синяков и огромная шишка на темени.

Выходя, я столкнулся с Чандрасекаром и Осватичем: они бежали в Централь, полные самых скверных предчувствий. На внутренних телевизорах они видели все, что произошло, но более подробно нам потом все объяснил Солтык.

«Космократор», летя в пространстве, которое, судя по звездным картам, должно было быть совсем пустым, попал в метеоритный рой длиной около тысячи километров. Как только радарное эхо отразилось от ближайших метеоритов, «Предиктор» включил двигатель, и ракета стала уклоняться от приближающихся метеоритов. В силу рокового стечения обстоятельств направление их полета совпадало с нашим собственным, и поэтому избежать опасной встречи было трудно. Лавируя, «Предиктор» то ускорял полет ракеты, то замедлял его. Но ему очень мешал ограничитель ускорения, не позволявший развить достаточную скорость, чтобы уйти от опасного соседства. Когда же Солтык выключил ограничитель, скорость чрезвычайно возросла, и нам удалось уйти. Все столкновение продолжалось около полутора минут. Узнав об этом, я не поверил, и меня убедила только запись на ленте, сделанная с помощью автоматического устройства на «Предикторе». Пока шло оживленное обсуждение происшедшего, Тарланд перевязал голову Солтыку, а Арсеньеву вправил кости и наложил лубок. Тот взглянул на меня и широко улыбнулся, указав на свое предплечье с пятью черными пятнами.

— Здорово вы меня держали, — сказал он. — Это ваши пальцы.

Мы пошли в Централь и там проверили состояние ракеты. Это можно сделать за несколько минут, так как во все узловые точки конструкции вделаны кварцевые кристаллы, от которых к Централи ведут электрические провода. Эти кристаллы — как бы чувствительные нервные окончания: превращая каждое напряжение в электрический ток, они показывают, какие силы и напряжения действуют в конструкции ракеты. Солтык включил этот аппарат, называемый пьезоэлектрической сетью. Светящиеся индикаторы остановились на нужных местах, показывая, что «Космократор» ничуть не пострадал, если не считать разбитой посуды да четырех-пяти лабораторных приборов, которые были недостаточно хорошо укреплены. Тарланд сомневался, могу ли я принять дежурство, но мне удалось убедить его. Когда все ушли из Централи, биолог вернулся, принес какие-то укрепляющие таблетки и велел принимать каждый час по одной. Он не ушел, пока я не проглотил первую. Мне показалось, что он даже рад происшествию, так как у него появилась хоть какая-нибудь работа.

Все время до конца дежурства, отмечая показания инструментов, я подозрительно поглядывал на усеянный звездами экран телевизора. Межпланетное пространство, всегда свободное и спокойное, открылось нам своей другой, более опасной стороной. В восемь часов меня сменил Осватич. В ожидании ужина я снова ходил по коридору и продолжал обдумывать свои наблюдения.

Вот еще одна отличительная черта космического путешествия: от его нормального течения к самому опасному приключению нет никаких переходов. Моряк и летчик замечают признаки бури задолго до того, как окажутся на ее пути; здесь же опасность может нагрянуть в самую спокойную минуту, как гром с ясного неба, и так же мгновенно исчезнуть. Я подумал о том, что могло случиться, если бы импульс тока задержался в «Предикторе» хоть на долю секунды. Разбитый, опустошенный, мертвый «Космократор» мчался бы теперь вместе с увлекающим его метеоритным потоком, чтобы лететь из одной бесконечности в другую.

Мне было очень интересно, не забыл, ли астроном о нашем утреннем разговоре. Оказалось, что он помнил. Поздно вечером мы, как всегда, собрались за круглым столом, и на этот раз Арсеньев стал рассказывать нам о своей молодости.

— Мой отец был астрономом. Все вы еще в школе, должно быть, слышали его имя, особенно в связи с теорией сдвига спектральных линий и с обратным синтезом материи из фотонов. Я родился и рос под сенью его громкой славы. Он возвышался надо мной, как гора. С какими бы трудностями ни сталкивался я в учебе, любая самая сложная проблема была для него пустяком или делом далекого прошлого, о котором и говорить не стоит. У меня было перед ним одно преимущество — молодость. Готовясь к диссертации, я не захотел брать тему, которую он мне посоветовал. Мне хотелось делать все самому. Было мне тогда уже двадцать лет. Иногда я в шутку говорил ему: «О тебе еще будут говорить: «А, это отец знаменитого Арсеньева!», но пока что было как раз наоборот. В этой шутке была капля горечи. Я был настолько нетерпелив, что все препятствия, которые мне не удавалось одолеть рассудком, я старался побороть горячностью. Отец наблюдал за мною спокойно, молча, словно я был одной из его взрывающихся звезд. Однажды я прибежал к нему с какой-то необычайной идеей. Он выслушал меня и выразил свое мнение деловито и исчерпывающе, как на семинаре. Моя идея не была новой: один французский астроном выдвинул ее лет двадцать назад.

— Ты строишь все на песке, — сказал мне отец. — Наука складывается из двух частей. Во-первых, из терпеливого, неустанного собирания бесчисленных фактов, из их записи и накапливания, из измерений и наблюдений. Так получается гигантских размеров каталог, который старается охватить все бесконечное разнообразие форм материя. Во-вторых, есть вдохновение, иногда озаряющее разум исследователя и позволяющее понять взаимозависимость явлений. Такое вдохновение приходит редко и бывает уделом лишь немногих. Наша каждодневная неблагодарная и кропотливая работа тянется иногда годами, не принося видимых результатов. На собирание мелких фактов уходит множество жизней, ни разу не озаренных вдохновением, но в именах, заслуживших бессмертие своими величайшими открытиями, собран, как в фокусе, муравьиный труд этих тысяч безыменных исследователей. Именно их работа позволила кому-то в минуту вдохновения понять и объяснить одну из бесчисленных загадок, окружающих нас. А ты хочешь совершить что-то великое один да еще сразу же? Это тебе не удастся.

Мы с отцом были тогда в саду, окружавшем наш домик под Москвой. Среди цветочных клумб стоял гранитный обелиск, воздвигнутый моим дедом, тоже астрономом, в честь Эйнштейна. На нем не было никаких надписей, никаких слов, только формула, говорящая об эквивалентности материи и энергии:

E=mc2.

Тропинка привела нас к обелиску. Отец сказал:

— Эта формула имеет большое значение для всей Вселенной. Можешь ли ты полностью постичь, что это такое? Нет. Ни ты, ни я, никто другой на свете. Как в горсти зачерпнутой ночью воды отражается бесконечность небес над нами, так в этой формуле заключены все изменения материи и энергии, происходившие триллионы лет тому назад, когда еще не было ни Солнца, ни Земли, ни планет. В ней — пульсация звезд, сжатие и расширение галактик, разогревание и остывание туманностей. Жизнь на планетах родится и умирает, солнца вспыхивают и гаснут, а эта формула остается действительной, и так будет до бесконечности. Ну, начинаешь понимать? В нашем мире нет другой веры, кроме веры в человека, и нет другого бессмертия, кроме того, которое вырезано на этом камне. Для того чтобы бороться за него, нужно иметь очень горячее сердце, холодную голову и твердое сознание того, что человек может дожить до конца жизни, не сделав для науки ничего, ибо не всегда открывают истину те, которые больше других этого жаждут... Ты можешь надеяться, но это тебе не поможет, и никто тебе не поможет, если под помощью разуметь рецепты для открытий. Зато другая помощь — знания, опыт, приобретенные другими для тебя, — всегда в твоем распоряжении, как и мои, так и всех тех, кто посвящал себя науке сейчас и тысячи лет тому назад. Садись на скамейку, которую здесь поставил твой дед, — он тоже подолгу сиживал на ней, — и подумай хорошенько, стоит ли тебе быть ученым.

Арсеньев умолк.

— В этот вечер и позже я не раз чувствовал на себе взгляд отца. Он хотел услышать мой ответ, но — сам не знаю почему, быть может, из малодушия — я ничего не говорил. Да, я не сказал ему «стоит». Через полгода, когда приближалось затмение Солнца, мне нужно было ехать в Австралию с астрономической экспедицией. Отец чувствовал себя плохо, и я колебался. Но он велел мне ехать... Он умер в мое отсутствие... Я даже не был на его похоронах, и потому, вероятно, мне трудно объяснить: я знал о его смерти, но не верил в нее. Вернувшись через две недели в Москву, я должен был уладить множество дел, связанных с экспедицией, с приближавшейся защитой моей диссертации, со смертью отца, так что только в октябре я приехал на несколько дней в наш домик под Москвой.

Я приехал один, в доме никого не было, но кто-то прибрал комнаты и затопил в гостиной камин. Проходя мимо комнаты отца, я невольно хотел трижды постучать, как делал всегда, в знак того, что я здесь, — и застыл, приподняв руку. В шубе, как был, я подошел к камину и услышал запах березового дыма. Только в это мгновение я понял, что отца действительно больше нет. Не знаю, сколько времени простоял я возле камина. Бывает иногда, правда очень редко, что в каком-нибудь старом, затасканном слове вдруг открывается пропасть, куда можно заглянуть. Там, перед камином с потрескивающими поленьями, я постиг слово «никогда». На Земле живут и будут жить тысячи, миллионы, миллиарды людей, великих и малых, лучших или худших, но в этом сквозь все века проходящем потоке никогда уже не будет того единственного человека, которого я любил, — и любил так сильно, что даже сам не знал этого. Так все мы любим Землю и так же не замечаем ее, как что-то вездесущее, явное и обязательное. Цену чему-нибудь мы узнаем, только теряя его.

Да, для меня это очень горестное воспоминание, ибо тогда я потерял не только отца, но и ту смутную и могучую, слепую и глухую веру молодости в то, что ее ничем нельзя остановить, что она все преодолеет и никогда не сдастся. Но воспоминания эти и благотворны для человека: такие минуты делают его сильнее и чище. Мысль о мире, полном лишь одного блаженства, могла зародиться только в мозгу у глупца, ибо даже в самом совершенном из миров над человеком всегда будет небо и Космос с тайной своей бесконечности, а тайна — это значит беспокойство. И это очень хорошо, потому что заставляет думать, не дает останавливаться.

Потом, когда все разошлись по каютам и я остался один, Арсеньев как бы ненароком вернулся:

— Останемся еще немного? Послушаем радио.

Я кивнул. Мы сидели в мягких креслах, а из рупора на стене лилась приглушенная музыка: Чайковский... Когда она окончилась, наступила тишина, такая полная, какая бывает на Земле только в самых отдаленных, безлюдных местах, на море или в горах. Казалось, в этом мягко освещенном помещении мы находимся вне пределов времени и пространства. Среди звезд на экране горела голубоватая искра Земли.

Арсеньев расспрашивал меня о моей молодости. Я рассказал ему о дедушке, о первых путешествиях по горам, о моем родном Кавказе. Оказалось, он знал Кавказ очень хорошо: побывал на многих вершинах, которые мне всегда казались как бы моей собственностью. Мы говорили о склонах, посещаемых бурями, о замерзающих в буране лагерях, о безудержно смелых восхождениях, когда жизнь порой зависит от силы, с какой трется о камень гвоздь в подошве ботинка, о предательском снеге и слоистых скалах, о слабых, обламывающихся опорах и о том мгновении, когда достигаешь последней, самой высокой точки вершины. Беседа наша прерывалась паузами; мы обменивались короткими, отрывистыми словами, непонятными для постороннего, и они вызывали образы, столь сильные и яркие, что время, отделявшее меня от них, переставало существовать. Мне казалось, что с Арсеньевым я знаком уже очень давно. Тут я с удивлением вспомнил, что не знаю его имени, и спросил, как его зовут.

— Петр, — ответил он.

— А вы... один?

Он улыбнулся:

— Нет, не один.

— Но я подразумеваю не работу, — продолжал я, смущенный собственной смелостью, — и не родственников...

Он кивнул в знак того, что понял.

— Я не один, — повторил он и взглянул на меня. — А вы? Может быть, какая-нибудь девушка стоит сейчас в саду и смотрит в небо, где светится белая Венера?

Я промолчал, и он понял, что мне нечего ответить. Я следил за его серьезным, без тени улыбки лицом. Он смотрел на черный экран, где светилась двойная звезда Земли.

— Да, вы еще этого не знаете. Среди миллиардов, которые работают, развлекаются, горюют, радуются, изобретают, строят дома и атомные солнца, — среди всех этих бесчисленных людей существует и для меня одна. Одна, пилот! Вы понимаете?.. Одна!..

далее
назад