Тем временем на всех пяти станциях бурильные машины Мака Аллана уже врезались во тьму на много миль вглубь. Словно страшные ворота, ведущие в ад, были устья туннеля.
День и ночь без перерыва из этих ворот на поверхность земли вылетали со скоростью экспресса нагруженные камнем поезда; день и ночь без перерыва с бешеной скоростью кидались под землю поезда с рабочими и материалом. Эти двойные штольни были похожи на раны, черные, гангренозные раны, все время извергавшие гной и поглощавшие свежую кровь. А там, в глубине, неистовствовал тысячерукий человек!
Работа Мака Аллана была не та работа, какую до сих пор знал мир. Это была яростная, адская борьба за секунчды. Он мчался сквозь камень!
При тех же машинах, при тех же материалах, но при старых методах работы Аллану понадобилось бы для окончания туннеля девяносто лет. Но он работал не по восемь, а по двадцать четыре часа в сутки. Работал по воскресеньям и праздникам. При проходке он работал в шесть смен, он заставлял своих рабочих за четыре часа проделать работу, которая при обычных темпах отняла бы восемь часов. Таким путем он добивался шестикратной производительности.
Место, где работала бурильная машина, называлось у туннельных рабочих «адом». Там царил такой грохот, что почти все рабочие более или менее глохли, несмотря на то, что закладывали уши ватой.
Пробивавшие породу буры Аллана врезались в нее со звонким и резким звуком, гора кричала, как тысяча младенцев, объятых смертельным страхом, она хохотала, как толпа сумасшедших, она бредила, как целая больница одержимых горячкой, и грохотала, как огромный водопад. По знойным штольням на пять миль разносились ужасные, небывалые звуки, и никто не услышал бы, если бы действительно обрушилась гора. Рев заглушал команду и трубные сигналы, поэтому все приказания передавались оптическим путем. Огромные прожекторы бросали яркие снопы то ослепительно-белого, то кроваво-красного света на хаотическое смешение облитых потом людей, тел, рушащихся глыб, тоже похожих на человеческие тела, и пыль катилась, словно густые клубы пара, в световых конусах рефлекторов. Среди этого хаоса кишащих тел и камней, содрогаясь, полз серый, покрытый пылью колосс, как допотопное чудовище, вывалявшееся в тине, — бурильная машина Аллана.
Продуманная Алланом до мельчайших деталей, она походила на огромного панцирного осьминога, с кабелем и электромотором вместо кишок, с черепом, наполненным голыми человеческими телами, и волочащимся позади хвостом из проводов и кабелей. Расходуя энергию, равную мощности двух курьерских паровозов, она ползла вперед, ощупывая своими усиками, придатками и губами многократно расщепленной пасти гору, испуская из челюстей яркий свет. Дрожа от первобытной ярости, покачиваясь в наслаждении своей разрушительной силой, она с ревом и воем въедалась по голову в камни. Она вытягивала щупальцы и губы, впрыскивая что-то в разъеденные ею дыры. Ее щупальцы и губы — это буры с венцами из алланита, полые, охлаждаемые водой, а впущенное ею в отверстия вещество — динамит. Подобно осьминогу морей, она внезапно меняет свой цвет. Ее челюсти дымятся кровью, спинной бугор зловеще сверкает, и страшная, как морской осьминог, она пятится, окутанная красным дымом, — а потом снова ползет вперед. Взад и вперед, день и ночь, годами, без передышки.
Как только меняется цвет чудовища и оно отходит назад, отряд горняков бросается вверх по скалистой стене и с лихорадочной поспешностью соединяет торчащие из пробуренной скважины проволоки. Потом люди, словно охваченные ужасом, мчатся прочь. Грохот, гром, гул. Раздробленная гора грозно преследует бегущих, ей предшествует град камней, осыпающих броневые плиты бурильной машины. Тучи пыли вздымаются навстречу знойному багровому туману. Вдруг опять — ослепительно-белый свет, и толпа полунагих людей кидается в клубящееся облако пыли, взбегает по еще дымящейся куче обломков.
Продвигаясь вперед, чудовище алчно вытягивает свои прожорливые страшные орудия — клещи, краны, сует свою стальную нижнюю челюсть вперед, вверх и поглощает камни, скалы, щебень, которые сотни людей с искаженными, блестящими от пота лицами бросают ему в пасть. Челюсти начинают молоть, отвисшее до земли брюхо всасывает, переваривает, и сзади выходит наружу бесконечный поток камней и обломков скал.
Сотни обливающихся потом дьяволов маячат вверху среди камней, тянут за цепи, орут, ревут, и гора мусора заметно тает и оседает у них под ногами. Прочь с пути, камень должен освободить дорогу — в этом задача!
И вот пестрые от грязи толпы людей уже долбят, сверлят, роют под прожорливыми орудиями чудовища, чтобы разровнять ему путь. Кряхтя, тащат рабочие шпалы и рельсы, шпалы ложатся на место, рельсы свинчиваются, и чудовище подвигается вперед.
За его покрытое грязью тело, за его бедра, брюхо, за горбатую спину цепляются крохотные человечки. Они высверливают дыры в потолке и стенах, в земле, в нависших камнях, чтобы, заложив патроны, в любой момент можно было произвести взрыв.
С тем же лихорадочным, исступленным рвением, как и перед бурильной машиной, шла работа и позади нее, куда вытекал бесконечный поток камней. За каких-нибудь полчаса необходимо было на двести метров расчистить машине обратный путь, чтобы она могла откатиться на время взрыва.
Как только на непрерывно движущейся решетке под чревом машины появлялись камни, на нее вскакивали молодцы геркулесовского сложения и завладевали самыми крупными камнями, для которых не могло хватить человеческой силы. Двигаясь вместе с решеткой, выступавшей на десять шагов за машиной, они крепили цепи, которыми обматывались эти громадные глыбы, к торчавшим с задней стенки машины кранам, поднимавшим камни.
Бесконечно двигавшаяся решетка с треском и грохотом ссыпала груды камней в низкие и пузатые железные тележки, похожие на рудничные вагонетки и соединенные в целые поезда, которые по полукруглым соединительным рельсам переводились с левого пути на правый и стояли под решеткой ровно столько, сколько нужно было для погрузки. Эти поезда вагонеток везли рудничные аккумуляторные локомотивы. Куча бледных рабочих, с кашей из грязи на губах, толпилась вокруг решетки и вагонеток, роя, сгребая, перекатывая и крича. Прожекторы заливали их немилосердно ярким светом, а воздух из вентиляторов обдавал их свистящим вихрем.
Битва вокруг бурильной машины была смертоносна, и каждый день бывали здесь раненные, а иногда и убитые.
После четырехчасовой бешеной работы приходила смена. Вконец измученные, сварившиеся в собственном поту, бледные, почти без сознания от сердечной слабости, рабочие бросались в вагонетку, на мокрые камни и мгновенно засыпали, приходя в себя лишь на следующий день.
Рабочие пели песню, сочиненную кем-то из их рядов. Эта песня начиналась так:
В недрах, где туннель грохочет, В жарких недрах ада, братья. Ух как жарко в том аду! Лишний доллар в час работы, В час работы лишний доллар Мак уплатит за твой пот... |
Сотни убегали из «ада», многие, поработав короткое время, теряли трудоспособность. Но всегда приходили новые!
Маленький рудничный локомотив пробегал с вагонетками по туннелю несколько километров, до того места, где стояли железнодорожные платформы. Там кранами поднимали вагонетки на воздух и опорожняли их. Как только платформы наполнялись, поезд отходил — каждый час по десятку таких поездов и больше — и на его месте уже стояли другие с рабочими и материалом.
Американские штольни к концу второго года продвинулись на девяносто пять километров, и на всем этом огромном участке кипела лихорадочная работа. Аллан ежедневно, ежечасно требовал максимального напряжения сил. Не считаясь ни с чем, он увольнял инженеров, не сумевших одолеть заданной кубатуры проходки, не считаясь ни с чем, рассчитывал рабочих, сдавших темпы.
Еще грохочут железные вагонетки, еще штольня полна пыли каменных осколков и грохота взрыва, а партия рабочих уже тащит при свете рефлекторов балки, столбы и доски для крепления штольни против каменных обвалов. Толпы техников укладывают электрический кабель, временные шланги и трубы для воды и нагнетаемого воздуха.
У поездов копошится клубок людей, занятых разгрузкой материалов и распределением их вдоль пути, чтобы брезна, доски, скобы, железные балки, болты, трубы, кабели, буры, взрывные гильзы, цепи, рельсы, шпалы всегда были под рукой, как только они понадобятся.
Через каждые триста метров отряды запыленных людей неистово прижимают буры к стенам штольни. Они взрывают и пробивают нишу в высоту человеческого роста, а как только с воем проносится поезд, скрываются между столбами. Но скоро ниша достигает такой глубины, что им уже не нужно прятаться от поездов, а через несколько дней стена дает пустой звук, обрушивается, и рабочие оказываются в параллельной штольне, где также мчатся поезда. Тогда они переходят на триста метров дальше, чтобы взяться за новый квершлаг. Квершлаги служат для вентиляции и для сотни других целей.
По пятам этих рабочих следует новый отряд, его задача заключается в том, чтобы искусно обмуровать эти узкие соединительные ходы. Из года в год они заняты только этой работой. Только каждую двадцатую поперечную штольню они оставляют неотделанной.
Дальше! Вперед!
Вот с шумом подходит поезд и останавливается у двадцатой штольни. Толпа черных от сажи рабочих выскакивает из вагонов и с молниеносной быстротой переносит на плечах в поперечную штольню буры, кирки, балки, мешки с цементом, рельсы, шпалы, а позади уже нетерпеливо заливаются сигнальные колокола задержанных поездов. Вперед! Поезда проносятся мимо. Поперечная штольня поглотила черных людей, буры визжат, раздается треск, камни разлетаются, штольня становится все шире и шире. Она расположена наискось к трассе туннеля. Ее стены, потолок и пол укрепляются железом и бетоном. В штольне проложен рельсовый путь: здесь — стрелка.
Значение этих стрелок неоценимо. Благодаря им беспрестанно шныряющие поезда с материалом и камнем можно через каждые шесть километров переводить в параллельную штольню.
Этим чрезвычайно простым способом каждый шестикилометровый участок может быть изолирован для дальнейшей отделки.
Шестикилометровый лес деревянных балок, столбов, подпорок, перекладин превращался в шестикилометровый лес железных каркасов.
Где есть ад, там есть и чистилище. И как были в туннельных штольнях «обитатели ада», так были и «обитатели чистилища».
Здесь путь расчищен, и целое море вагонов, облепленных со всех сторон рабочими, проносится по этим участкам. В ста местах сразу начинается битва: пушечная пальба, трубные сигналы, вспышки прожекторов. Штольню взрывами увеличивают до нужной ширины и высоты. Раздается грохот, как от удара снарядов по броненосцу. Это падают наземь сбрасываемые балки и рельсы. Красное, как сурик, железо, балки, листы, прокатанные на заводах Пенсильвании, Огайо, Оклахомы и Кентукки наводняют штольню. Старые рельсы снимаются, динамит и мелинит взрывают скалу, сверкают кирки и лопаты. Посторонись! Шум, крики, искривленные рты, вздувшиеся мускулы, бьющиеся в висках жилки, извилистые как змеи, тело, прижатое к телу. Они тащат огромные двутавровые балки, предназначенные служить опорами туннельному рельсу (туннельная дорога строится однорельсовой). Десятки инженеров с измерительными приборами и аппаратами лежат на земле и работают с величайшим нервным напряжением, обливаясь потом, оставляющим грязные полосы на их полунагих телах. Опорная балка в четыре метра длиной и восемьдесят сантиметров высотой, по концам слегка загнутая кверху, заливается бетоном. Словно строя корпус корабля, укладывают балку за балкой, а вслед им льется, поглощая их, поток бетона. Шпалы. Словно муравьи соломинку, тащат сотни людей, с натугой, еле держась на ногах, огромные тридцатиметровые рельсы и прикрепляют их к шпалам. За ними ползут другие с тяжелыми частями конструкций, которые железным каркасом должны охватить весь овал туннеля.
Собранные вместе, эти части дают фигуру эллипса, несколько приплюснутого у основания. Четыре части образуют ребро: основание, два боковых бруса (контрфорсы) и потолочный подхватный брус. Эти части сделаны из железа в дюйм толщиной и соединяются в крепкий каркас. Грохочут клепальные машины, штольня гудит. Решетка из красного железа окружила штольню. А позади каменщики уже копошатся в каркасе, заполняя свод туннеля метровой железобетонной броней, которую не разрушит никакое давление в мире.
По обеим сторонам огромного рельса на должном расстоянии прокладываются, свариваются и свинчиваются трубы всех размеров. Трубы для телефонных и телеграфных проводов, для электрического кабеля, огромные водопроводные трубы, мощные трубы для воздуха, который надземные машины днем и ночью без перерыва нагнетают в штольни. Особые трубы для пневматической почты. Песок и щебень закрывают трубы. А сверху укладывают шпалы и рельсы для обыкновенных товарных поездов, прочный путь, по которому поезда с материалами и камнем могут мчаться со скоростью экспресса.
Едва кончается впереди клепка каркаса, как путь уже открывается для движения на шестикилометровом участке. Поезда проходят по новой галерее, в то время как каменщики еще висят под сводом.
Позади, за тридцать километров от места, где грохочет бурильная машина, отделка штольни уже завершена.
Но это было еще не все. Надо было предусмотреть тысячи вещей! К моменту, когда американские штольни соединятся со штольнями, идущими в гнейсах им навстречу с Бермудских островов, весь путь должен быть готов к сдаче в эксплуатацию.
За годы вперед план Аллана был разработан до мельчайших подробностей.
Через каждые двадцать километров он приказал вырубать маленькие станции в скале. Здесь будут жить линейные сторожа. Через каждые шестьдесят километров он наметил средние станции, а через каждые двести сорок километров — большие. Все они должны были служить складами для запасных аккумуляторов, машин и съестных припасов. На средних и больших станциях должны были разместиться трансформаторы, понижательные подстанции, холодильные и вентиляционные машины. Кроме того, нужны были еще боковые штольни, в которые можно было бы отводить с главной линии поезда.
Для всех этих работ были подготовлены особые рабочие отряды, и все они вгрызались в скалу и выбивали лавины камней.
Как разъяренные вулканы, день и ночь извергали камни устья туннеля. Беспрерывно, один за другим вылетали из зияющих ворот нагруженные поезда. С легкостью, восхищавшей глаз, они одолевали подъем, чтобы, взобравшись наверх, на миг остановиться. Но то, что казалось только камнями и мусором на платформах, вдруг оживало, и на землю соскакивали почерневшие, грязные, неузнаваемые фигуры. Поезд с камнями удалялся, извиваясь по сотне стрелок. Широкой дугой пройдя через «Мак-Сити» (так обычно называли туннельный город в Нью-Джерси), он сворачивал, наконец, на один из сети путей на берегу моря, где его разгружали. Здесь у моря все шумели и были в хорошем настроении, у них была «легкая неделя».
Мак Аллан извлек двести двойных километров камня, количество, достаточное для постройки стены от Нью-Йорка до Буффало. Он владел самой большой каменоломней в мире, но не расходовал зря ни одной лопаты камня. Все огромное пространство берега было целесообразно пронивеллировано. Аллан поднял отлогий берег и на несколько километров оттеснил мелкое море. Но там, где море было уже глубже, ежедневно высыпались в него тысячи вагонов камня, и медленно вырастал врезавшийся в море огромный мол. Это была одна из набережных гавани Аллана, так поразившей мир на плане будущего города. За две мили от города его инженеры сооружали самый большой, самый благоустроенный в мире пляж. Здесь будут расположены гигантские курортные отели.
Но сам Мак-Сити был похож на огромную свалку мусора, где не было ни деревца, ни кустика, не было ни зверя, ни птицы. Освещенный солнцем, он сверкал так, что было больно глазам. На громадном протяжении эта пустыня была покрыта рельсами, опутана железнодорожными путями, веерообразно расходившимися с обеих сторон, подобно фигурам, образуемым железными опилками у полюсов магнита. Повсюду шныряли поезда, электрические, паровые, дымились локомотивы, везде гул, свист. Во временном порту Аллана дымили десятки пароходов и стояли высокие парусники, привезшие сюда железо, лес, цемент, хлеб, скот, всевозможные съестные припасы из Чикаго, Монтреаля, Портланда, Ньюпорта, Чарльзтона, Саванны, Нью-Орлеана, Гальвестона. На северо-востоке стояла непроницаемая стена густого дыма — станция для товарных поездов.
Бараки исчезли. Над выемкой трассы туннеля сверкали стеклянные крыши: машинные помещения, силовые станции, с примыкающими к ним многоэтажными зданиями контор. Посреди каменной пустыни возвышался двадцатиэтажный отель «Атлантический туннель». Он был белый, как известь, сверкал новизной и служил приютом для прибывающих толп инженеров, агентов, представителей больших фирм и для тысяч любопытных, приезжавших каждое воскресенье из Нью-Йорка.
Ваннамекер выстроил против отеля пока только двенадцатиэтажный универсальный магазин. Широкие улицы, совершенно готовые, прямыми линиями прорезывали это мусорное поле. Над выемкой трассы были переброшены виадуки. На периферии каменной пустыни расположились приветливые рабочие поселки со школами, церквами, площадками для игр, с барами и салунами, где хозяйничали бывшие чемпионы бокса или жокеи. Вдали, в лесу карликовых сосен, одиноко стояло забытое и безжизненное здание, напоминавшее синагогу: крематорий с длинными пустыми перекрестными галереями. Лишь в одной из них уже стояли урны. И под английскими, французскими, русскими, немецкими, итальянскими, китайскими именами — всюду одинаковая эпитафия: «Погиб при постройке Атлантического туннеля — при взрыве — при обвале скалы — раздавлен поездом», словно надписи на могилах павших воинов.
У моря расположились белые новые госпитали, построенные по последнему слову больничной техники. Тут же внизу, немного поодаль, среди только-что разбитого сада стояла новая вилла. Здесь жила Мод.
Мод забрала в свои маленькие ручки всю доступную ей власть.
Она была попечительницей дома для выздоравливающих женщин и детей Мак-Сити. Она была членом врачебного комитета, на обязанности которого лежало наблюдение за гигиеной рабочих квартир, уход за роженицами и младенцами. По своей инициативе она основала школу рукоделия и домашнего хозяйства, детский сад, клуб для женщин и молодых девушек, где каждую пятницу устраивались лекции и музыкальные вечера. Работы было вдоволь. У нее была своя контора, точно так же, как у Мака, она имела свою личную секретаршу и свою стенографистку. Целый сонм сестер милосердия и учительниц — все дочери лучших семей в Нью-Йорке — помогали ей.
Мод никого не обижала, она была внимательна ко всем, любезна, приветлива, искренне сочувствовала чужому горю, и поэтому все ее любили, многие даже боготворили.
В качестве члена гигиенического комитета она посетила почти все дома рабочих. В итальянских, польских и русских кварталах она повела энергичную и успешную кампанию против грязи и насекомых. Она настояла на том, чтобы от времени до времени все дома дезинфицировались и основательно чистились. Дома были цементные, и их можно было вымыть, как прачечную. Посещения рабочих приблизили Мод к ним, и она всегда готова была помочь советом и делом. Ее школа домоводства была переполнена. Она подобрала отличных преподавательниц как по кулинарии, так и по кройке и шитью. Мод неустанно следила за работой своих учреждений, ни на минуту не выпуская их из поля своего зрения. Она проштудировала целую библиотеку специальной литературы, чтобы овладеть необходимыми теоретическими знаниями. И право, ей было не так легко все наладить и довести до совершенства, тем более что природа не наделила ее особыми организаторскими талантами. Однако все ладилось. И Мод гордилась похвалами, которые пресса расточала ее учреждениям.
Но главным полем ее деятельности был дом для выздоравливающих женщин и детей.
Этот дом находился рядом с ее виллой, — надо было лишь пройти через два сада. Мод приходила ежедневно ровно в девять утра и начинала свой обход, интересуясь каждым опекаемым и часто помогая из собственных средств, когда бюджет санатория бывал исчерпан. Особенными заботами окружала она доверенных ей детей.
Мод работала, была довольна своей работой, которой сопутствовал успех, ее отношения к людям и к жизни стали плодотворнее и содержательнее, но она была достаточно честна, чтобы не скрывать от себя, что все это вместе взятое не могло заменить ей супружеское счастье.
Два, три года она жила с Маком, наслаждаясь ничем не омраченным счастьем — пока не появился туннель и не отнял у нее Мака. Мак и теперь любил ее, это было несомненно. Он был внимателен, любезен, конечно, но это было не то, что прежде, — бесспорно не то!
Теперь она виделась с ним чаще, чем в первые годы постройки. Он сохранил бюро в Нью-Йорке, но устроил себе, кроме того, контору в Туннельном городе, где часто оставался почти безвыходно неделями. На это ей жаловаться не приходилось. Но Мак сам стал другим. Его добродушие, его наивная жизнерадостность, поражавшие ее и приводившие в восторг в начале их брака, исчезали с каждым днем. Дома он был так же серьезен, как за работой и в обществе. Он старался казаться по-прежнему веселым и бодрым, но это ему не всегда удавалось. Он был рассеян, поглощен работой, и ему стал свойствен тот отсутствующий взгляд, который обычно вызывается постоянным сосредоточением на одной мысли. Он похудел, и черты его лица стали жестче.
Прошли времена, когда он сажал ее к себе на колени и ласкал. Он и теперь целовал ее, когда приходил домой, смотрел ей в глаза, улыбался, но ее женский инстинкт нельзя было обмануть. Было странно, что, загруженный работой, он за все эти годы ни разу больше не забыл ни одного из «знаменательных дней», вроде дня рождения ее или Эдит, дня свадьбы или рождества. Но однажды она случайно заметила, что в его записной книжке эти дни были подчеркнуты красным. Она грустно улыбнулась: Мак помнил об этих днях механически — уже не душой, прежде постоянно напоминавшей ему о них.
Ее постигла та же участь, что и большинство ее подруг, мужья которых работали изо дня в день на заводах, в банках и лабораториях, обожали своих жен, задаривали их кружевами, жемчугами и мехами, предупредительно сопровождали в театр, но думали постоянно о своей работе. Такова была жизнь, но Мод находила это ужасным. Она предпочла бы жить в бедности, в неизвестности, вдали от света, но зато быть окруженной вечной любовью и вечной лаской. Да, о такой жизни она мечтала, хотя иногда ей самой это казалось глупым.
Мод любила, кончив работу, сидеть за рукоделием и отдаваться своим грезам. В воспоминаниях она постоянно возвращалась к той эпохе своей жизни, когда Мак ухаживал за ней. Он казался ей в ту пору крайне юным и наивным. Совсем неопытный в обращении с женщинами, он не находил оригинальных способов для выражения своих чувств. Он подносил ей цветы, книги, билеты в концерты и театры, оказывал маленькие рыцарские услуги, — все, что практикуется самыми банальными людьми. И все же теперь ей это больше нравилось, чем в то время. Потом неожиданно он изменил свое отношение и стал больше похож на того Мака, которого она теперь знала. Однажды вечером, получив уклончивый ответ, он сказал ей определенно и почти резко: «Подумайте об этом. Я даю вам срок до пяти часов вечера завтрашнего дня. Если вы не придете к какому-нибудь решению, вы никогда больше не услышите от меня ни одного слова об этом. Прощайте!» И ровно в пять часов он пришел!.. Мод всегда с улыбкой вспоминала об этой сцене, но она не забыла также, в каком волнении провела ночь и назначенный день.
Чем больше туннель отнимал у нее Мака, тем настойчивее, с тем большим упорством, возбуждавшим одновременно боль и радость, возвращались ее мысли к их первым прогулкам, разговорам, невинным, и все же многозначительным маленьким событиям их супружеской жизни. Она сердилась в душе на туннель! Она возненавидела его, ибо он был сильнее ее! О, вспышка тщеславия давно прошла. Ей было теперь безразлично, повторяют ли имя Мака на пяти материках или нет. Ночью, когда призрачный отблеск освещенного туннельного города проникал в комнату, ее ненависть к нему была так сильна, что она закрывала ставни, чтобы его не видеть. Она готова была заплакать от досады, а подчас слезы и в самом деле, крадучись, втихомолку подступали к глазам. Когда она видела, как поезда исчезали в штольнях, она качала головой. Ей это казалось безумием. Но для Мака не существовало ничего более естественного. Вопреки всему, — и эта надежда ее поддерживала, — она ждала, что когда-нибудь Мак снова будет всецело принадлежать ей. Туннель когда-нибудь вернет же ему свободу! Когда пойдет первый поезд...
Но, боже, этого ведь ждать еще годы! Мод вздохнула. Терпение! Терпение! Пока у нее была своя работа. У нее была любимая Эдит, теперь уже большая и смотревшая на жизнь любопытными, умными глазами. Мак бывал с нею чаще, чем прежде. Был Гобби, почти ежедневно приходивший обедать, неистощимый в забавных рассказах, Гобби, с которым так чудесно можно было болтать. Хозяйство также предъявляло к ней теперь большие требования, чем прежде. Мак часто приводил гостей, знаменитых людей, имена которых были так громки, что Мак разрешал им вход в туннель. Мод была рада таким посещениям. Эти знаменитости большей частью были пожилые мужчины, с которыми легко было иметь дело. Все они обладали одним качеством: были очень просты, даже робки. Это были крупные ученые, которых привели к Маку геологические, физические и технические вопросы и которые иногда неделями жили со своими инструментами на станциях, на тысячу метров ниже уровня моря, чтобы производить свои изыскания. Мак обходился с этими знаменитостями точно так же, как обходился с ней или с Гобби.
Но когда эти великие люди прощались с Маком, они отвешивали ему глубокий поклон, жали руку и благодарили без конца. А Мак скромно и добродушно улыбался, говоря: «All right, sir!» —и желал им счастливого пути, так как обычно эти люди приезжали издалека.
Однажды посетила ее одна дама.
— Меня зовут Этель Ллойд! — отрекомендовалась она, подымая вуаль.
Да, в самом деле, это была Этель! Она покраснела, так как у нее, собственно говоря, не было прямого повода для посещения. И Мод тоже покраснела, должно быть потому, что покраснела Этель. У Мод мелькнула в голове мысль, что Этель очень смела, и ей показалось, что это мнение о ней Этель прочла в ее глазах.
Но Этель сейчас же оправилась.
— Я так много читала о школах, которые вы создали, госпожа Аллан, — свободно и плавно заговорила она, — что у меня в конце концов явилось желание познакомиться с вашими учреждениями. Ведь и я, как вам, вероятно, известно, причастна в Нью-Йорке к подобной деятельности.
Этель Ллойд обладала врожденной гордостью и естественным достоинством и приводила в восторг своей откровенностью и сердечностью Она утратила ту детскую простоту, которая несколько лет назад бросилась в глаза Аллану, и превратилась в настоящую даму. Ее прежняя немного слащавая и слишком нежная красота созрела. Если несколько лет назад она производила впечатление картины пастелью, то теперь все в ней казалось ясным к живым — и глаза, и рот, и волосы. У нее всегда был такой вид, как будто она только-что умылась и нарядилась. Экзема у подбородка слегка увеличилась и чуть-чуть потемнела, но Этель больше не старалась скрыть ее под пудрой.
Из вежливости Мод должна была лично ознакомить гостью со всеми своими учреждениями. Она показала Этель госпиталь, школы, детский сад и скромное помещение женского клуба. Этель нашла все великолепным, но не уподобилась молодым дамам, расточающим преувеличенные похвалы. В конце концов, Этель обратилась к Мод с вопросом, может ли она быть чем-нибудь полезна? Нет? Ну что же, Этель не обиделась на это. Дома она так мило разговаривала с Эдит, что ребенок сейчас же проникся к ней симпатией. Мод постаралась преодолеть свою ни на чем не основанную нелюбовь и пригласила Этель остаться к обеду. Этель телефонировала своему «па» и осталась.
Мак привел с собой к обеду Гобби. Его присутствие придало Этель бóльшую уверенность, которой она никогда не приобрела бы в присутствии тихого и молчаливого Мака. Она занимала всех разговором. Если раньше она деловито, не преувеличивая, подобно другим молодым дамам, хвалила основанные Мод учреждения, то теперь расхваливала их с энтузиазмом. Этим она снова пробудила подозрительность Мод. «Она целится на Мака», — подумала она. Но, к ее величайшему удовольствию, Мак дарил Этель не больше внимания, чем требовала вежливость. Он смотрел на прекрасную и избалованную Этель тем же равнодушным взором, каким обычно смотрел на какую-нибудь стенографистку.
— Библиотека женского клуба мне кажется еще не особенно богатой, — сказала Этель.
— Мы собираемся со временем пополнить ее.
— Мне доставило бы большое удовольствие, если бы вы разрешили мне внести свою лепту, госпожа Аллан! Гобби, поддержите меня.
— Если у вас есть лишние книги... — сказала Мод.
Через несколько дней Этель прислала целые тюки книг, около пяти тысяч томов. Мод поблагодарила ее, но раскаялась в том, что пошла ей навстречу, так как с этого времени Этель стала часто приезжать. Она делала вид, будто очень дружна с Мод, и осыпала маленькую Эдит подарками. Однажды она попросила у Мака разрешения как-нибудь спуститься в туннель.
Мак удивленно посмотрел на нее. В первый раз женщина обращалась к нему с такой просьбой.
— Нет, этого нельзя сделать! — ответил он кратко и почти резко.
Но Этель не обиделась. Она весело рассмеялась и сказала:
— Что вы, господин Аллан! Почему же вы рассердились?
С тех пор она стала появляться реже. И Мод ничего не имела против. Она не могла заставить себя лучше относиться к Этель, Мод принадлежала к числу людей, которые могут встречаться лишь с теми, к кому они искренне расположены.
По той же причине ей было так приятно общество Гобби. Он бывал в ее доме ежедневно. Приходил к завтраку и к обеду, не считаясь с тем, дома ли Аллан. Дошло до того, что ей недоставало его, когда он отсутствовал. И даже в такие дни, когда Мак бывал с нею.
— У Гобби всегда такое чудесное настроение! — говорила Мод.
— Он всегда был прекрасным малым, Мод, — отвечал Аллан.
При этих словах он улыбался и не подавал виду, что в частых упоминаниях Мод о хорошем настроении Гобби он слышал легкий упрек себе. Мак не был Гобби. Он не умел быть таким веселым, не умел быть таким легкомысленным. Он не мог, подобно Гобби, после двенадцатичасовой работы отплясывать негритянские танцы, исполнять популярные песенки, предаваться всяким веселым дурачествам. Видел ли кто-нибудь Гобби не смеющимся и не отпускающим шуток? У Гобби смеется вся физиономия. Стоит ему пошевелить языком, и рождается едкая острота. Где ждут Гобби, там заранее все настраиваются на веселый лад, Гобби обязан быть остроумным. Нет, он не был Гобби. Единственное, что он мог, — это не мешать чужому веселью, он так и старался себя держать. Но гораздо серьезнее было то, что его отношения к Мод с годами утратили долю своей сердечности. Он не обманывал себя. Хотя он горячо любил Мод и свою дочурку, но думал, что такому человеку, как он, было бы лучше не иметь семьи.
Кончив работу, Гобби был свободен. Он же, Аллан, никогда не бывал свободен! Туннель рос, а с ним росла и работа. К тому же у него были еще заботы особого рода, о которых он ни с кем и никогда не говорил!
Уже теперь у него возникали сомнения, удастся ли закончить постройку в пятнадцатилетний срок. По его вычислениям, это было возможно лишь в лучшем случае. Он со спокойной совестью определил этот срок, чтобы привлечь на свою сторону общественное мнение и народные средства. Если бы он назначил двадцать или двадцать пять лет, ему не дали бы и половины этих денег.
Ему едва удастся справиться за это время с двойными штольнями Бискайя — Финистерре и Америка — Бермудские острова.
К концу четвертого года штольни американской линии продвинулись на двести сорок километроз от американского берега и на восемьдесят километров от Бермудских островов С европейской стороны было пробурено круглым счетом двести километров от Бискайи и семьдесят километров от Финистерре. Но атлантическая линия не была готова даже на одну шестую. Как овладеть этими огромными дистанциями: Финистерре — Азорские острова и Азорские острова — Бермуда?
К этому присоединились затруднения финансового свойства. Подготовительные работы, туннели-вертушки Бермудской линии поглотили значительно большие суммы, чем Мак предполагал в своих калькуляциях. До седьмого года постройки или, в лучшем случае, до шестого нельзя было и помышлять о новом трехмиллиардном займе. Скоро придется продолжать сооружение туннеля на значительном протяжении без вторых штолен, что чрезвычайно усложнит работу. Как вывозить при такой системе камень, который все рос и разбухал и уже теперь грозил задушить штольни? Он лежал везде, между рельсами, в поперечных ходах, на станциях, и поезда пыхтели под его тяжестью.
Аллан целые месяцы проводил в туннеле, изыскивая более быстрые способы работы. В американских штольнях испытывали каждую машину, каждое новое изобретение и усовершенствование, прежде чем их применяли в других пунктах работ. Здесь обучали отряды рабочих, рабочих «ада», «чистилища», которых впоследствии перебрасывали на другие станции, чтобы показывать в работе нужный темп. Их приходилось весьма постепенно приучать к бешеной быстроте движений и к жаре. Нетренированный человек свалился бы на первом часу работы в «аду».
Любой, хотя бы самый незначительный, рабочий процесс Аллан старался производить с наименьшим расходом силы, денег и времени. Он применял разделение труда, доведенное до крайних пределов, так что каждый отдельный рабочий из года в год проделывал одни и те же движения, все в более быстром темпе, пока не приобретал полного автоматизма в их выполнении.
У Аллана были особые специалисты, обучавшие и муштровавшие отряды рабочих, пока те не устанавливали рекордов (например, по быстроте выгрузки вагонов), и эти рекорды он принимал уже как нормальную выработку. Потерянную секунду нельзя было нагнать никогда и она стоила целое состояние. Если рабочий из минуты терял бы всего одну секунду, то при армии в сто восемьдесят тысяч человек, из которых непрерывно работали шестьдесят тысяч, это составило бы за день потерю в двадцать четыре тысячи рабочих часов! Из года в год Аллану удавалось повышать производительность труда на пять процентов. И все же дело шло слишком медленно!
Особенно заботила Аллана проходка. Совершенно немыслимо было увеличить число рабочих на последних пятистах метрах, так как это создало бы только невозможную толчею. Мак производил опыты с самыми разнообразными взрывчатыми веществами, пока не нашел состава «Туннель 8», дробившего скалу на приблизительно равные, легко вывозимые глыбы. Он часами выслушивал доклады своих инженеров. Неутомимо обсуждал их предложения, испытывал, проверял.
Неожиданно, словно вынырнув из моря, он появился на Бермудских островах. Шлоссер слетел. Его перевели в строительное бюро Мак-Сити. Молодой, едва достигший тридцати лет англичанин, по имени Джон Фарбей, занял его место. Аллан созвал инженеров, уже переутомленных темпом работы, и заявил, что они должны ускорить свою работу на двадцать пять процентов. Должны! Так как он, Аллан, должен выдержать срок. Как им с этим справиться — это их дело...
Неожиданно появился он на Азорских островах. На этот участок работы ему удалось привлечь немца Михаэля Мюллера, несколько лет занимавшего один из руководящих постов по сооружению Ламаншского туннеля.
Мюллер весил два центнера и пятьдесят фунтов и был известен под прозвищем «толстый Мюллер». Рабочие любили его, главным образом за его толщину, дававшую повод для шуток. Это был неутомимый работник! Мюллер в это время продвигал свои штольни даже быстрее, чем Аллан и Гарриман в Нью-Джерси. Мюллера, этого вечно смеющегося, шумливого колосса, буквально преследовало счастье. В геологическом отношении его участок был самым интересным и продуктивным и достаточно убедительно доказывал, что эти части океана когда-то были сушей. Он натолкнулся на огромные залежи калия и железной руды. Акции Питтсбургской компании плавильных заводов, которая приобрела право собственности на все добытые при постройке туннеля ископаемые, благодаря удаче Мюллера поднялись на шестьдесят процентов. Добыча этих ископаемых не стоила компании ни одного цента, ее инженерам приходилось лишь указывать интересовавшие компанию вагоны — их сейчас же отцепляли. Ежедневно, ежечасно акционеры трепетали от волнения при мысли, что на них могут свалиться неслыханные богатства. В последние месяцы Мюллер наскочил на пласт каменного угля мощностью в пять метров, «великолепного угля», как он говорил. Но это было не все. Этот пласт шел точно по оси штольни, и ему не было конца. Мюллер мчался сквозь породу. Его единственным врагом, его злейшим врагом была вода. Штольни лежали теперь на восемьсот метров ниже морского дна, и все же в них просачивалась вода. У Мюллера стояла батарея громадных центробежных насосов, непрерывно выбрасывавших в море потоки грязной воды.
Аллан появился в Финистерре и Бискайе так же неожиданно, как и на Бермудских островах, и заявил, что срок должен быть выдержан и что он требует ускорения работы. Главного инженера французского участка строительства, мосье Гайяра, седого, элегантного француза, обладавшего большими знаниями, он сместил, не считаясь с шумом, поднятым прессой, и поставил на его место американца Стефана Олин-Мюлленберга.
Словно из земли, появлялся Аллан на разных электрических станциях, и даже малейшие недостатки в работе не ускользали от его внимания. Инженеры свободно вздыхали, когда он уезжал и они могли немного прийти в себя.
Аллан появился в Париже, и газеты целые столбцы заполняли статьями о нем и вымышленными интервью. Через неделю стало известно, что французское общество получило концессию на постройку железной дороги Париж — Бискайя: она позволит туннельным поездам доходить прямо до Парижа. Одновременно все большие европейские города были наводнены огромными плакатами, изображавшими один из волшебных городов Гобби: туннельную станцию «Азора». Феерический город Гобби возбуждал то же недоверчивое удивление и то же восхищение по эту сторону океана, как в свое время волшебный город в Америке. Фантазия Гобби разыгралась. Особенно поражал набросок в углу огромного плаката, показывавший нынешний и будущий размеры острова. Синдикат приобрел полосу острова Сан-Йорго, несколько маленьких островков и группу песчаных мелей. Через несколько лет эта площадь должна была учетвериться. Острова соединялись громадными, широкими плотинами, и отмели сливались с основным массивом. В первую минуту не приходило в голову, что Мак мог в этом месте бросить в море четыре тысячи двойных километров (и больше, если бы захотел) камня и таким путем создать этот большой остров своеобразной формы...
В будущей «Азоре», как и в американском фантастическом городе, предполагалась постройка огромного, великолепного порта с набережными, молами, маяками, особенно же бросался в глаза восхитительный курорт с отелями, террасами, парками, необъятным пляжем.
Но величайшее изумление и смущение вызвали цены, назначенные туннельным синдикатом за участки земли. Для европейских понятий они были чудовищны! Но синдикат обратил свой холодный, немилосердный взор на европейский капитал, как змея на птицу. Ведь легко было видеть, что Азора вберет в себя все пассажирское движение Южной Америки. Не нужно было также большого ума, чтобы понять, что Азора, куда можно будет попасть за четырнадцать часов из Парижа и за шестнадцать часов из Нью-Йорка, станет самым знаменитым курортом мира, местом встречи высшего света Англии, Франции и Америки.
И европейский капитал откликнулся. Образовались группы земельных спекулянтов, покупавших большие участки, чтобы через десять лет перепродать их квадратными метрами
Из Парижа, Лондона, Ливерпуля, Берлина, Франкфурта, Вены текли деньги и вливались в широкий карман, «биг покет» С. Вульфа, вошедший в народе в поговорку.
С. Вульф всосал эти деньги так же, как и три миллиарда, полученные от капиталистов и народа, и как суммы, поступавшие от продажи земли на Бермудских островах, в Бискайе, Финистерре и Мак-Сити. Благодарности от него никто не слышал. В свое время не было недостатка в предостережениях, в предсказаниях волны банкротств, если такой мощный поток денег направится в одну сторону. Эти пророчества финансовых дилетантов оправдались лишь в самой ничтожной доле. Несколько промышленных предприятий оказались на мели, но и они потом быстро оправились.
Ибо деньги у С. Вульфа не залеживались. Ни полушки. Едва они попадали в его руки, как начинали свой неизменный круговорот.
Он рассылал их по всему земному шару.
Огромный поток золота покатился через Атлантический океан во Францию, Англию, Германию, Швецию, Испанию, Италию, Турцию, Россию. Он перескочил через Урал и вторгся в сибирские леса, в байкальские горы. Он разливался по Южной Африке, Капской колонии, Оранжериверу, Австралии, Новой Зеландии. Наводнял Миннеаполис, Чикаго и Сент-Луис, Скалистые горы, Неваду и Аляску.
Доллары С. Вульфа — это были миллиарды маленьких буйных воинов, сражавшихся с деньгами всех наций и всех рас. Все они были маленькими С. Вульфами, полными инстинкта С. Вульфа, их лозунгом было: деньги! Они легионами мчались по кабелю на дне моря, они неслись по воздуху. Но добравшись до поля битвы, они меняли облик. Они превращались в маленькие стальные молоточки, день и ночь стучавшие в алчном экстазе, они превращались в Ливерпуле в проворные ткацкие челноки, они готтентотами скользили по песчаным алмазным полям Южной Африки. Они превращались в шатуны тысячесильной машины, в гигантский рычаг из блестящей стали, который круглые сутки то побеждал пар, то отбрасывался им обратно. Они превращались в поезд, груженный железнодорожными шпалами, идущий из Омска в Пекин, в трюм судна, везущего ячмень из Одессы в Марсель. В Южном Уэльсе они в рудничных клетях кидались на восемьсот метров под землю и вылетали с углем наверх. Они сидели в тысячах зданий мира и размножались, они косили хлеб в Канаде и расстилались табачными плантациями на Суматре.
Они боролись! По одному мановению Вульфа они показывали спину Суматре и добывали золото в Неваде. Они молниеносно покидали Австралию и целым роем появлялись на хлопковой бирже Ливерпуля.
С. Вульф не давал им покоя. День и ночь подвергал он их тысяче перевоплощений. Он сидел в кресле своей конторы, жевал сигару, потел, диктовал одновременно десяток телеграмм и писем, прижав телефонную трубку к уху и в то же время разговаривая с помощником. Левым ухом он прислушивался к голосу в аппарате, правым — к докладу служащего. Говорил одним голосом со служащим, другим рявкал в телефон. Одним глазом он следил за стенографистками и машинистками — не ждут ли они продолжения, другим смотрел на часы. Он думал о том, что Нелли уже двадцать минут ждет его и надуется за то, что он опаздывает к обеду, одновременно он думал о том, что его помощник в деле Рэнд-Майнс рассуждает по-идиотски, в деле же братьев Гарнье проявляет дальновидность, он думал — какими-то недрами своего волосатого, выделяющего испарину черепа о большой битве, предстоящей завтра на венской бирже, в которой он непременно победит.
Еженедельно ему нужно было свыше полутора миллиона долларов наличными для расплаты с рабочими и служащими, а в конце каждого квартала — сотни миллионов для уплаты процентов и амортизации. Перед этими сроками он целыми днями просиживал в своей конторе. Сражение тогда шло особенно бурно, и С. Вульф добивался победы ценой большой затраты пота и жира и дыхания.
Он отзывал свои войска. И они приходили; каждый доллар — маленьким, храбрым победителем, принесшим добычу, — кто восемь, кто десять, кто двадцать центов.
Многие возвращались инвалидами, кое-кто погибал на поле битвы — таков закон войны!
Эту неустанную, неистовую борьбу С. Вульф вел годами, день и ночь начеку для наилучшего наступления, атаки и отхода. Ежечасно он отдавал приказания своим полководцам в пяти частях света и ежечасно рассматривал их донесения.
С. Вульф работал великолепно. Он был финансовым гением, он чуял деньги на расстоянии. Несметное множество акций и шеров он контрабандой переправлял в Европу, так как в американских деньгах он был уверен, на тот случай, если бы ему нужно было призвать под ружье свою резервную золотую армию. Он выпускал проспекты, которые звучали, как стихи Уота Уитмена. С такой ловкостью, как он, никто не умел в подходящий момент сунуть в руку чаевые. Благодари этой тактике, он обделывал в менее цивилизованных странах (как Россия, Персия) дела, приносившие двадцать пять и сорок процентов, дела, считающиеся приемлемыми лишь в финансовой сфере. На годичных общих собраниях он уверенно шел к цели, и синдикат за эти несколько лет довел его оклад до трехсот тысяч долларов. Он был незаменим.
С. Вульф работал так, что из его легких вырывалось хрипение. На каждом листе бумаги, побывавшем в его руках, оставался жирный след его большого пальца, хотя он сто раз в день мыл руки. Он выделял целые тонны жира и, несмотря на это, становился все жирнее. Но когда он обливал вспотевшую голову холодной водой, причесывал волосы и бороду, надевал свежий воротничок и выходил из конторы, он преображался в почтенного джентльмена, который никогда не торопится. Он садился в свой элегантный черный автомобиль, серебряный дракон которого гудел наподобие сирены океанского парохода, и уезжал по Бродвею, чтобы насладиться вечером.
Обедал он обычно у одной из своих юных приятельниц. Он любил хорошо поесть и выпить бокал крепкого дорогого вина.
Каждый вечер в одиннадцать часов он приходил в клуб часа два поиграть в карты. Он играл обдуманно, не слишком крупно, не слишком мелко, молча, изредка посмеиваясь толстыми красными губами в черную бороду.
В клубе он всегда выпивал только чашку кофе — и ничего больше.
С. Вульф был образцом джентльмена.
У него был лишь один порок, и он тщательно скрывал его перед светом. Этот порок заключался в его чрезвычайной чувственности. От взора его темных, по-звериному блестящих глаз с черными ресницами не ускользало ни одно красивое женское тело. Кровь стучала у него в ушах при виде молодой, красивой девушки с круглыми бедрами. Каждый год он раза четыре ездил в Париж и Лондон и в обоих городах содержал одну или двух красивых девиц, которым устраивал роскошные квартиры с зеркальными альковами. Он приглашал на ужины с шампанским десяток молодых очаровательных созданий, причем сам щеголял во фраке, а богини — во всем сверкающем великолепии своей кожи. Часто он привозил из своих поездок «племянниц», которых поселял в Нью-Йорке. Девушки должны были быть прекрасны, юны, полны и белокуры. Особое предпочтение он оказывал англичанкам, немкам и скандинавкам. Этим С. Вульф мстил за бедного Самуила Вольфзона, у которого в прежние годы конкуренты в лице хорошо сложенных теннисистов и обладателей солидного месячного бюджета отбивали красивых женщин. Он мстил надменной светловолосой расе, которая некогда пинала его ногой, тем, что теперь покупал ее женщин. Главным образом он вознаграждал себя за полную лишений юность, не давшую ему ни досуга, ни возможности утолять свою жажду.
Из каждой поездки он привозил трофеи своих побед — локоны, пряди волос — от холодных светло-серебристых до самых жгучих рыжих — и хранил их в японском лакированном шкафчике своей нью-йоркской квартиры. Но этого никто не знал. С. Вульф умел молчать.
Еще и по другой причине любил он свои поездки в Европу. Он навещал отца, к которому был привязан с сентиментальной нежностью.
Два раза в год он заглядывал на два дня в Сентеш, предупреждая о своем приезде телеграммами. Весь Сентеш волновался! Великий сын старика Вольфзона! Счастливец! Какая голова! Он приезжал.
С. Вульф выстроил своему отцу красивый дом, окруженный прекрасным садом. Словно вилла. Приходили бродячие музыканты, играли и плясали, и весь Сентеш теснился перед железной оградой.
Старик Вольфзон раскачивался взад и вперед, качал маленькой, высохшей головой и проливал слезы радости.
— Великим человеком ты стал, мой сын! Кто бы мог подумать! Великим, гордость ты моя! Я каждый день благодарю бога!
В Сентеше С. Вульфа любили за его приветливый нрав. Со всеми — богатыми и бедными, молодыми и старыми — он обращался с американской демократической простотой. Такой великий и такой скромный!
Старик Вольфзон лелеял еще лишь одно желание и мечтал, чтобы оно исполнилось, прежде чем бог отзовет его.
— Я бы хотел увидеть его, — говорил он, — этого господина Аллана! Что за человек!
И С. Вульф отвечал на это:
— Ты его увидишь! Как только он поедет в Вену или в Берлин, — а он поедет непременно, — я дам тебе телеграмму. Ты отправишься к нему в гостиницу, скажешь, что ты мой отец. Он будет рад тебе!
Но старый Вольфзон простирал к небу маленькие дряхлые руки, качал головой и плакал:
— Никогда я его не увяжу, этого господина Аллана. Никогда я не осмелюсь его побеспокоить. Ноги не донесут меня до него.
Прощание было для обоих тяжелой минутой. Старый Вольфзон несколько шагов плелся за салон-вагоном своего сына и плакал навзрыд. С. Вульф тоже проливал слезы. Но как только он закрывал окно и вытирал глаза, он снова становился С. Вульфом, и его темная голова раввина не давала ответа ни на один вопрос.
С. Вульф пробил себе дорогу. Он был богат, известен, его боялись, министры финансов больших государств принимали его почтительно, он пользовался, не считая легких приступов астмы, хорошим здоровьем. Его аппетит и пищеварение были великолепны, аппетит к женщинам — также. И все же он не был счастлив.
Его несчастье заключалось в привычке все анализировать к в том, что в пульмановских вагонах и на палубах пароходов у него оставалось время для размышлений. Он думал обо всех людях, которых когда-либо встретил и запечатлел кинематографом памяти. Он сравнивал этих людей друг с другом и себя с этими людьми. Он был умен и обладал критическим взором. И он с ужасом обнаружил, что был совершенно обыденным человеком! Он знал рынок, знал мировой рынок, он был олицетворением курсового бюллетеня, биржевого телеграфа, человеком, набитым цифрами до кончиков ногтей, но кем же он был помимо того? Был ли он тем, что принято называть личностью? Нет. Его отца, отставшего от него на две тысячи лет, скорее можно было назвать личностью, чем его. Он стал австрийцем, потом немцем, англичанином, американцем. При каждом из этих превращений он сбрасывал свою кожу, теперь — чем же он стал теперь? Да, одному дьяволу известно, кем он теперь был! Его память, его чудовищная память, которая механически, на годы удерживала номер железнодорожного вагона, в котором он ехал из Сан-Франциско в Чикаго, эта память была его вечно бдящей совестью. Он знал, откуда взята им мысль, которую он выдвигал за свою, где заимствована им манера снимать шляпу, манера говорить, манера улыбаться и манера смотреть на собеседника, наводившего на него скуку. Как только он все это осознал, он понял, почему инстинкт навел его на позу, которая была наиболее ему подходящей: на позу спокойствия, достоинства, молчаливости. И даже эта поза была составлена из миллиона элементов, перенятых им от других людей.
Он думал об Аллане, Гобби, Ллойде, Гарримане. Все они были людьми! Всех, до Ллойда включительно, он считал ограниченными, считал людьми, мыслящими по шаблону, людьми вообще никогда не мыслящими. Но, несмотря на это, они были людьми своеобразными, которые — хотя причину и трудно было бы определить — воспринимались как самостоятельные личности! Он думал о достоинстве, с которым держался Аллан. В чем оно выражалось? Кто мог бы объяснить, почему в нем было столько достоинства? Никто. Его могущество, страх, который он внушал: в чем тут было дело? Никто не мог этого сказать. Этот Аллан не позировал, он всегда был естествен, прост, всегда был самим собой и — производил впечатление! Вульф часто всматривался в его смуглое, покрытое веснушками лицо. Оно не выражало ни благородства, ни гениальности и все же приковывало взор простотой и ясностью своих черт. Аллану стоило только что-нибудь сказать, хотя бы мимоходом, — и этого было достаточно. Никому и в голову не пришло бы игнорировать его приказания.
Однако С. Вульф не принадлежал к числу людей, способных день и ночь заниматься подобными проблемами.
Он лишь изредка отдавался им, когда поезд скользил среди полей. Но тогда это неминуемо раздражало его и приводило в скверное настроение.
При подобных размышлениях он всегда останавливался на одном обстоятельстве: на отношении к нему Аллана. Аллан уважал его, был с ним предупредителен, держался по-товарищески, но все же не так, как с другими, и он, С. Вульф, это прекрасно чувствовал.
Он слышал, как Аллан почти всех инженеров, начальников участков и служащих называл просто по имени. Почему же ему он всегда говорил «господин Вульф», никогда не ошибаясь? Из почтения? О, нет друг мой, этот Аллан питал почтение лишь к самому себе! И как это ни казалось смешно самому С. Вульфу, но самым сокровенным его желанием было, чтобы Алдан когда-нибудь похлопал его по плечу и сказал:
— Алло, Вульф, как поживаете?
Но он ждал этого уже годами.
Такие мысли всегда приводили С. Вульфа к ясному сознанию, что он ненавидит Аллана! Да, он ненавидел его — без всякой причины. Он жаждал, чтобы самоуверенность Аллана была поколеблена, хотел видеть его смущенным, видеть его в зависимости от него, С. Вульфа.
С. Вульф страстно мечтал об этом. Это было не так уж невозможно! Ведь мог же настать день, когда С. Вульф... Разве не могло случиться, что когда-нибудь он станет абсолютным властителем синдиката?
С. Вульф опускал свои восточные веки на черные блестящие глаза, его жирные щеки подергивались.
Это была самая смелая мысль за всю его жизнь, и эта мысль гипнотизировала его.
Будь у него на миллиард акций в запасе — он показал бы Маку Аллану, кто такой С. Вульф.
С. Вульф зажигал сигару и предавался своим честолюбивым грезам.
Эдисоновский биоскоп продолжал делать блестящие дела своими еженедельно меняющимися туннельными фильмами.
Он показывал черную тучу пыли, постоянно висевшую над товарной станцией Мак-Сити. Он показывал тысячи дымящихся паровозов, которые собирали сюда бесчисленное множество вагонов из всех штатов. Погрузочные эстакады, поворотные краны, лебедки, портальные краны. Он показывал «чистилище» и «ад», полные исступленно мечущихся людей, фонограф тут же передавал гул, разносящийся по штольням на две мили от «ада». Этот гул, хотя и заснятый через модератор, был так оглушителен и невыносим, что аудитория закрывала уши.
Эдисоновский биоскоп показывал всю библию современного труда! И все было устремлено к одной определенной цели: туннель!
И зрители, за десять минут до того наслаждавшиеся жуткой мелодрамой, чувствовали, что все эти пестрые, дымящиеся и грохочущие картины труда, воспроизводимые на полотне, были сценами значительно более величественной и сильной драмы, героем которой была их эпоха.
Эдисоновский биоскоп возвещал эпос железа, более великий и могущественный, чем все эпосы древности.
Железные рудники в Бильбао, в северной Испании, Гелливара, в Швеции. Заводский город в Огайо, где падает пепельный дождь, где дымовые трубы торчат густо, как копья. Пылающие доменные печи в Швеции — языки пламени на ночном горизонте. Ад! Металлургический завод в Вестфалии. Стеклянные дворцы, машины, продукт человеческого мозга, мамонты — со своими карликами-творцами и водителями. Группа толстых дьяволов, вышиной с башню, дымящиеся доменные печи, схваченные железными поясами, выплевывают в небо огонь. Тележки с рудой взлетают наверх, печь загружают. Ядовитые газы проносятся в чреве толстых дьяволов и нагревают дутье до тысячи градусов, так что уголь и кокс сами начинают гореть. Триста тонн чугуна выплавляет в день доменная печь. Пробивают летку, ручей металла устремляется в ров, люди пылают, их мертвенные лица ослепительно светятся. Бессемеровские и томасовские груши, словно вздутые тела пауков, вышиной в несколько этажей, движимые напором воды, то стоя, то лежа, продувают воздух сквозь чугун, извергая огненные змеи и снопы искр. Пламя, жар, ад и триумф! Мартеновские печи, вращающиеся печи, паровые молоты, прокатные станы, дым, пляски искр, горящие люди, гениальность, победа в каждом дюйме. Раскаленная болванка потрескивает, пробегая свой путь по рольгангу, между валками, тянется как воск, становится все длиннее, длиннее, бежит назад сквозь последний «ручей» и лежит, горячая и вспотевшая, черная, побежденная, готовая. «Крупп в Эссене прокатывает туннельные рельсы».
Для финала: штольня в угольной копи. Лошадиная голова, лошадь, мальчуган в высоких сапогах, идущий рядом, за ним бесконечный поезд тележек с углем. Лошадь с каждым шагом подымает и опускает голову, мальчик тяжело ступает, пока не вырисовывается крупным планом, улыбаясь публике всем своим закопченным, бледным лицом.
Конферансье поясняет: «Таким рудничным мальчиком был двадцать лет назад Мак Аллан, строитель туннеля».
Взрыв ликования! Люди приветствуют человеческую энергию и силу — приветствуют самих себя и свои надежды!
В тридцати тысячах театров биоскоп Эдисона ежедневно показывал туннельный фильм. Не было уголка в Сибири или Перу, где бы не видели этих фильмов. И было совершенно естественно, что главные деятели постройки туннеля становились таким путем столь же известны, как сам Аллан. Их имена запечатлевались в народной памяти, как имена Стефенсона, Маркони, Эрлиха, Коха.
Лишь сам Аллан еще не удосужился посмотреть туннельный фильм, хотя правление Эдисоновского биоскопа старалось чуть не насильно затащить его к себе.
Эдисоновское био ждало особого успеха от фильма «Мак Аллан смотрит себя в Эдисоновском биоскопе».
— Где Мак? — спросил Гобби.
Мод остановила качалку.
— Дай подумать! В Монтреале, Гобби.
Вечер. Они оба сидят на веранде первого этажа, выходящей к морю. Под ними во тьме лежит безмолвный сад. Усталой зыбью равномерно шумит и журчит море, а вдали звенит и грохочет работа. Перед ужином они сыграли четыре сета в теннис, потом поужинали и решили отдохнуть еще часок.
Дом погружен во мрак и спокоен.
Гобби устало зевает, похлопывая себя по губам. Равномерное журчание моря убаюкивает его.
Мод раскачивается в качалке, взгляд ее бодр. Она смотрит на Гобби. Благодаря светлому костюму и белокурым волосам весь он в темноте почти белый, и только лицо и галстук кажутся темными. Будто негатив. Мод улыбается: она вспомнила историю, которую рассказал Гобби за ужином об одной из «племянниц» С. Вульфа, подавшей на него в суд за то, что он ее выставил за дверь. Но от этого воспоминания мысли Мод снова возвращаются к Гобби. Он ей нравился. Даже его мальчишеские выходки нравились ей. Между ними установились прекрасные товарищеские отношения, у них не было секретов друг от друга. Иногда он порывался даже рассказывать ей вещи, которых она не хотела знать, и ей приходилось просить его замолчать. К Эдит Гобби относился так сердечно и дружески, словно она была его дочерью, и подчас казалось, что Гобби хозяин этого дома.
«Гобби мог бы с таким же успехом быть моим мужем, как Мак», — подумала Мод и почувствовала, как краска прилила к ее лицу.
В этот миг Гобби тихонько усмехнулся.
— Чему ты смеешься, Гобби?
Гобби потянулся так, что кресло заскрипело.
— Я сейчас думал о том, как я проживу ближайшие семь недель.
— Ты опять проигрался?
— Да. Когда у меня на руках фульхэнд,1 разве я должен пасовать? Я пустил на ветер шесть тысяч долларов. Вандерштифт выигрывает, богачи всегда в выигрыше.
1 Термин игры в покер.
Мод рассмеялась.
— Тебе стоит только намекнуть Маку о твоих затруднениях.
— Да, да, да... — ответил Гобби, зевая и опять похлопывая себя по губам. — Такова судьба глупцов.
Оба опять отдались своим мыслям. Мод придумала трюк: раскачиваясь, она умудрялась передвигаться взад и вперед. То она была на шаг ближе, то на шаг дальше. И все время она не теряла Гобби из виду.
Ее душа была полна смятения, страха перед судьбой и желания.
Гобби закрыл глаза, и Мод, приблизившись, вдруг спросила его:
— Франк, как сложилась бы наша жизнь, если бы я вышла замуж за тебя?
Гобби открыл глаза, он сразу очнулся.
Вопрос Мод и его имя, которого он не слышал уже целые годы, смутили его. Он испугался; лицо Мод вдруг оказалось совсем рядом, хотя только-что находилось в двух шагах от него. Ее мягкие, маленькие руки лежали на локотнике его кресла.
— Откуда же мне знать, — неуверенно произнес он, силясь улыбнуться.
Глаза Мод приблизились к его глазам. Они светились теплом и мольбой, идущими из глубины души. Под пробором темных волос узкое ее лицо казалось бледным, опечаленным.
— Почему я не вышла за тебя, Франк?
Гобби глубоко вздохнул.
— Потому что Мак тебе больше нравился, — через несколько мгновений сказал он.
Мод утвердительно кивнула.
— Были бы мы счастливы с тобой, Франк?
Смущение Гобби росло, тем более, что он не мог двинуться с места, не задев Мод.
— Кто знает, Мод? — улыбнулся Гобби.
— Ты меня действительно любил тогда, Франк, или только делал вид? — тихо шепнула Мод.
— Нет, в самом деле!
— Как ты думаешь, Франк, я могла дать тебе счастье?
— Думаю, что могла бы.
Мод кивнула, и ее тонкие брови мечтательно поднялись.
— Да? — еще тише прошептала она, исполненная счастья и боли.
Гобби больше не мог выдержать.
Как Мод могло прийти в голову касаться этих давно ушедших в прошлое вещей? Он хотел сказать ей, что все это бессмыслица, хотел перевести разговор на другую тему. Да, чёрт возьми, Мод все еще нравилась ему, и он в свое время немало перенес.
— А теперь мы стали добрыми друзьями, Мод, не так ли?—спросил он, стараясь произнести эти слова как можно более невинным, обыденным тоном.
Мод чуть заметно кивнула. Она все еще смотрела на него, и так они сидели одну-две секунды, глядя друг другу в глаза. И вдруг свершилось! Он слегка пошевелился, так как не мог дольше оставаться в том же положении — да, но как же это вышло? — их уста встретились, словно сами собой.
Мод отшатнулась. Послышался легкий подавленный возглас, она поднялась, постояла минутку неподвижно и исчезла во тьме. Стукнула дверь.
Гобби медленно выбрался из плетеного кресла и со смущенной, рассеянной улыбкой уставился во мрак, ощущая на своих губах теплый поцелуй мягких губ и непреодолимую усталость в теле.
Он быстро пришел в себя. И снова услыхал шум моря и отдаленный грохот поезда. Он бессознательно посмотрел на часы и, пройдя по темным комнатам, спустился в сад.
«Больше никогда! — подумал он. — Стоп, мой милый! Мод не скоро меня увидит!»
Он снял с вешалки шляпу, дрожащими руками зажег папиросу и, взволнованный, счастливый, смущенный, покинул дом.
«Однако, чёрт возьми, как же это случилось?» — вспоминал он, замедляя шаги.
Тем временем Мод сидела, съежившись, в своей темной комнате, положив руки на колени, не поднимая испуганных глаз от пола, и шептала: «Позор, позор... О, Мак, Мак!» И она тихо и сокрушенно заплакала. Никогда она не посмеет взглянуть Маку в глаза, никогда. Она должна ему сознаться, она должна развестись, да! А Эдит? Она может гордиться своей матерью, действительно!
Она вздрогнула. Снизу донеслись шаги Гобби. «Как легко он ходит, — подумала она, — какой легкий у него шаг!» Сердце билось учащенно. Встать, крикнуть: «Гобби, вернись!» Ее лицо пылало, она ломала руки. О, боже, нет, это позор!.. Что это на нее нашло? Весь день в голове бродили сумасбродные мысли, а вечером она не могла оторвать глаз от Гобби, ее не покидала мысль, — да, она честно в этом сознается, — чтó, если бы он ее поцеловал!..
Мод поплакала еще, лежа в кровати, от горя и раскаяния. Потом она успокоилась и овладела собой. «Я все скажу Маку, когда он приедет, и попрошу его простить меня, дам клятву... «Не оставляй меня так долго одну, Мак!» — скажу я ему. А как это было прекрасно — Гобби смертельно испугался. Спать, спать, спать!»
На другое утро, купаясь вместе с Эдит, она ощущала лишь легкую тяжесть в душе. Но эта тяжесть оставалась даже, когда она совсем не думала о вчерашнем вечере. Все опять пойдет по-хорошему, непременно! Ей казалось, что никогда она не любила Мака так горячо, как теперь. Но ему не следовало так забывать о ней! Только иногда она погружалась в раздумье и смотрела вдаль невидящим взором, волнуемая горячими, быстрыми, тревожными мыслями. А что, если она действительно любит Гобби?..
Гобби не показывался три дня. Днем он как дьявол работал, вечера проводил в Нью-Йорке, играл и пил виски. Он взял в долг четыре тысячи долларов и проиграл их до последнего цента.
На четвертый день Мод послала ему записку с просьбой непременно прийти вечером. Она хочет с ним поговорить.
Гобби пришел. Мод покраснела, увидев его, но встретила его веселым смехом.
— Мы никогда больше не сделаем такой глупости, Гобби! — сказала она. — Ты слышишь? О, я так упрекала себя! Я не спала, Гобби! Нет, это не должно повториться. Ведь виновата я, а не ты, я себя не обманываю. Сперва я думала, что должна покаяться перед Маком. Теперь же решила ничего ему не говорить. Или, ты думаешь, лучше сказать?
— При случае скажи, Мод! Или я...
— Нет, не ты, слышишь, Гобби! Да, при случае — ты прав! А теперь будем опять прежними добрыми друзьями, Гобби!
— All right! — сказал Гобби и взял ее руку, любуясь блеском ее волос и думая о том, что краска смущения ей очень к лицу, что она добра и верна и что этот поцелуй обошелся ему в четыре тысячи долларов. Не беда!
— Пришли мальчишки подавать мячи. Хочешь поиграть?
Так они вновь стали прежними друзьями, но только Мод не могла удержаться, чтобы иной раз не напомнить Гобби взглядом, что у них есть общая тайна.
назад